– Поэтому со мной никто не разговаривает?
– Возможно. А может, они боятся твоих вопросов.
– Почему это?
– Потому… Потому что у них нет ответов. Как и у меня.
Сегодня я понимаю, что Мопп в то время стала моим спасением. Моей опорой, ящиком жалоб и предложений, главным в жизни человеком. Когда она отпирала утром дверь квартиры, я уже успевала накрыть на стол. Ее тихое сопение, когда она поднимала свое круглое тело по лестнице или, задыхаясь, убиралась в спальне, потому что отец вечно бросал все на пол прямо там, где стоял, стало моим любимым звуком. Оно дарило мне новую уверенность – уверенность, что завтра утром настанет новый день и я выдержу все, пока есть такие люди, как Мопп. Люди, которые пережили совершенно другие вещи, в том числе – или особенно – потому, что никогда не жаловались и ничего не рассказывали, как Мопп. И при этом их молчание совершенно не казалось угрюмым. Годы спустя, когда я слегка небрежно спросила мать об их париках – было ли это знаком дружбы и не казалось ли немного дурацким, – та молча на меня посмотрела.
– Нет, – ответила она. – Во время войны Мопп изнасиловала толпа солдат.
Я пристыженно опустила глаза.
– После этого она потеряла все волосы. Все. И впредь, мое дорогое дитя, думай, прежде чем задавать глупые вопросы.
Тогда так было во многих семьях, да и в школе – вопросы задавали только глупцы. Я до сих пор поражаюсь, как можно рассказывать о массовом изнасиловании солдатами и при этом называть женские гениталии, вагину – я до сих пор с трудом произношу это слово – попой. В моем поколении сексуальность была областью самообучения: как говорил отец, на каждую кастрюльку в любом случае найдется своя крышечка.
– Мопп? – спросила я однажды, когда мать еще была в Буэнос-Айресе или Париже.
– Да?
– А мужчина?
Мопп удивленно подняла глаза.
– Какой мужчина?
– О котором вы недавно говорили…
– Когда?
– Ну, недавно, когда мы были у тебя в гостях и мне разрешили посмотреть телевизор.
Она нежно погладила меня по голове.
– Детка, не стоит подслушивать под чужой дверью.
Она надолго замолчала. Потом взяла меня за руку.
– Детка, ты втягиваешь меня в неприятности… Но ты смотришь таким взглядом, что смолчать было бы грехом.
Я подошла к ней. Она меня обняла. Ее тепло мягко и медленно переместилось ко мне.
– Знаю ли его я? Знаешь ли его ты?
– Да?
Она взяла меня за руку.
– Да.
– Он тогда приходил к нам? Еще когда мы жили с тобой? Мама и я?
– Да.
– Тот, кто подбрасывал меня в воздух?
– Да.
– Но папа подарил мне велосипед.
– Твой папа – это твой папа. Папа только один.
– Даже если ты одновременно католичка и иудейка? Немка и аргентинка?
Мопп погладила меня по волосам.
– Ада, она просто хочет попрощаться. В последний раз.
Если это было прощание – неважно, в Буэнос-Айресе или Париже – прощание означало, что она вернется. Означало, что это время закончится. Католичка,