Но и тут, оказывается, что он, хотя и проснулся, да не совсем; что он еще не совсем Достоевский; что Достоевский еще только должен пробудиться. А для этого ему надо умереть и воскреснуть. Опять-таки история слишком известная, чтобы воскрешать ее здесь во всех подробностях; вспомню лишь слова Достоевского, высказанные им в этот роковой и счастливейший день – день несостоявшейся казни:
«Как оглянусь на прошедшее да подумаю, сколько даром потрачено времени, сколько его пропало в заблуждениях, в ошибках, в праздности, в неуменье жить; как не дорожил я им, сколько раз я грешил против сердца моего и духа, – так кровью обливается сердце мое. Жизнь – дар, жизнь – счастье, каждая минута могла быть веком счастья. Si jeunesse savait! („Если бы молодость знала!“). Теперь, переменяя жизнь, перерождаюсь в новую форму». (Ф. М. Достоевский – М. М. Достоевскому. 22 декабря 1849 года)
А ведь еще понадобится каторга, чтобы утвердить Достоевского в этом его взгляде, чтобы уже окончательно «вылепить» эту новую форму. Опыт, которого никому не пожелаешь, и опыт, который (при окончательном пробуждении) трудно миновать. Вот и получается, что Достоевский всё время сражается на самой передовой жизни, тогда как Толстой и на войну-то едет больше из любопытства; чтобы посмотреть – что там и как. Конечно, я не назову это любопытство праздным, но разница в опыте налицо. Одно дело поехать на войну или на каторгу, чтобы «посмотреть»; другое дело, четыре года каторги – пережить. Да уже и самое начало писательского поприща у Достоевского окрашено в трагические тона безнадежной надежды:
«Вообще обстоятельства не благоприятны. Нет надежды ни на настоящее, ни на будущее. Правда, ошибаюсь! Есть одна на 1 000 000, который я выиграю – надежда довольно вероятная! 1 против 1 000 000!» (Ф. М. Достоевский – М. М. Достоевскому. 27 февраля 1841 года)
Видим ли мы что-то подобное у Толстого? Нет. И, конечно, если этот самый «один шанс из миллиона» все-таки выпадет на долю писателя,