Говорить тяжело, слова сухими. колючими, волосяными комками с трудом вырываются из горла. Каждая фраза причиняет боль, оставляя на, едва затянувшейся от ран душе, глубокие, кровоточащие царапины. Провонявшая перегаром и потом немытых тел квартира Полинки, тусклый свет в подъезде, оплёванные ступени лестницы, разрывающая на части боль, больничная палата, твёрдый голос доктора Самохиной, снежинки, настойчиво бьющиеся в стекло, серая, бездонная, раззявленная глотка пустоты, засасывающая меня.
И когда я прекращаю свой рассказ, Данила молчит. Не просит прощения, не рвёт на себе волосы, не клянётся в вечной любви. Он просто молчит, пристально смотрит, словно изучая, а потом, обнимает с такой силой, что становится трудно дышать. Нет, он не чувствует себя виновным? И боль той потери, что испытала я тоже не ощущает. Он знал, что этому ребёнку не суждено выжить, и теперь жалеет не его, не рождённого, не случившегося. Он жалеет меня – глупую, наивную девчонку, возомнившую, что может жить, как все.
– Нам нужно вернуться, – обречённо произносит он. – Прими свою судьбу, Илона. Да, мы не сможем стать родителями, такова участь всех магов. Но у меня есть ты, а у тебя есть я, и это уже немало.
Покровительственно целует в макушку. И в этом поцелуе, коротком, будто нечаянном, мне вновь чудится недосказанность, смущение. Так мать целует ребёнка, когда врёт ему, что отправляется с ним гулять, а сама тащит в поликлинику сдавать кровь из пальца. Так взрослые дети целуют своих престарелых родителей, когда, зайдя проведать, и посидев с ними несколько минут, собираются сбежать. Поцелуй лжи, извинения, горького стыда.
Вечер тёплый, напоённый ароматами мяты и ромашки, до краёв наполненный соловьиной трелью и комариным писком. Тают остатки заката, и по небу растекается лиловая мгла. Воздух тёплый и неподвижный. Мы то заходим в жарко-натопленное нутро бани, то выходим в предбанник, выпить воды из кувшина, отдышаться и послушать соловья, красные, весёлые, пропахшие дубовым веником. Целебные клубы пара, гуляющие по спине ветки, древесный дух, свойственный лишь деревенским баням, выбили из головы и души тревогу и глупые подозрения. Есть я, есть мой Данька, есть этот чудесный вечер и баня. А больше ничего и не нужно. Прошлого уже нет, будущего ещё нет, существует лишь настоящее, и оно прекрасно.
– Не могу больше, – смеясь произношу я, сползая с лавки. – Пойду подышу.
– Слабовата ты, Жидкова, – качает головой Данька. – А я, пожалуй, ещё парку добавлю.
Зачерпывает воду из ведра и опрокидывает ковш на камни. Те угрожающе шипят, и к потолку поднимается белый пар, густой и плотный, словно вата. Я с визгом выскакиваю