Он тотчас подзадорил Жуковского, и Жуковский, дня всего в три, захвативши маленький хвостик четвертого, написал стихотворную повесть. Он же от себя несколько раз писал москвичам, чтобы ждали, чтобы не выпускали первого номера, даже если первый номер и набран уже, что можно совершенно отдельно набрать и без всякой нумерации поместить впереди, лишь бы обновленный журнал непременно вышел с вещью Жуковского, которая, без сомнения, придаст изданию особенный вес.
С нетерпением ждал он этого первого номера. Москвичи, по обыкновению, долгонько не присылали. Наконец он увидел первые номера. Статьи самого Ивана Киреевского показались ему замечательны, дельны, однако замечательны и дельны только местами, поскольку были ослаблены чрезмерной московской отвлеченностью автора, тогда как многие вещи следовало бы сказать осязательней, очевидней, короче и проще, в видимую плоть облекая всякую мысль, чтобы не философ брал верх над художником, а художник брал верх над философом, чтобы критик многие вещи чувствовал не вкусом ума, пусть и тонкого, но вкусом сердца, вкусом души, не затемняя того прекрасного, истинного, чего было много и было бы много больше в этих искусных статьях.
Так и представилось ему сгоряча, что великая Русь наконец ожила, что русский хороший образованный человек таки двинулся с места, а уже после него сдвинутся с места и прочие байбаки и хомяки, и на место бестолковейших споров о том, квадратное или крестообразное основание под собором святого Марка в Венеции, или о прочих материях, хотя возвышенных и любопытных, однако вовсе бесплодных для нас, явятся простые, понятные и полезные для земли всей дела. Так и двинулся его труд над поэмой.
Но уж это была последняя сильная вспышка надежд и труда. Спустя каких-нибудь несколько дней он узнал, что Михаил Петрович, то ли из черной зависти к молодому таланту, то ли по нелепому своему воспитанию, пустился ставить Ивану Васильевичу толстенные палки в колеса. Итог получился слишком плачевный. Иван Васильевич, человек, естественно,