«У всякого есть свой прожект…»
Против этого серьезно спорить нельзя, потому и маловато для полного изъяснения характера и причин омертвения пошлого человека, поскольку собственно склонность к прожектам составляет малую часть, хоть далее и стоит у него:
«Может быть, покажется только неприятным читателю, что этот прожект составил почти главное в характере…»
Вот так и есть. Он сам и предвидел, что покажется неприятным и странным, может быть, даже неверным, сколько ни подпирай свою мысль общими рассужденьями о природе наших стремлений:
«У кого же нет какого-нибудь одного стремления, составляющего неотразимое свое выражение в характере и подобно холодному рассудительному деспоту, истребляющему мало-помалу все другие потребности души. И не только одна сильная или смелая страсть, но не раз не значущая страстишка и заставляла позабывать его высокие и святые обязанности и в ничтожных побрякушках видеть высокое и святое. Безумно слепо мы все влечемся к какой-нибудь одной страсти и слепо жертвуем для неё всем; и есть что-то упоительное, восторженное, вечно зовущее в сем влечении. И у автора, пишущего сии строки, есть страсть, – страсть заключать в ясные образы приходящие к нему мечты и явления в те чудные минуты, когда, вперивши очи в свой иной мир, несется он мимо земли и в оных чудесных минутах, нисходящих к нему в его бедный чердак, заключена вся жизнь его и, полный благодарных слез за свой небесный удел, не ищет он ничего в сем мире, но любит свою бедность сильно, пламенно, как любовник любит свою любовницу. Но читатель и сему не поверит…»
Именно так. Возразить не найдется ни единого слова. А всё же вовсе не к месту пришлись излияния заточенного в одиночество автора о своем небесном уделе, уносящем его мимо бренной земли. Да и мансарда, в которой он приютился, заехавши к Погодину в гости, не так уж бедна. Да и слишком он близок бренной земле. Да и полон он был не одних благодарственных слез. Ему вполне доставало трудов и тревог, и тут ему были необходимы, уж точно до слез, ненарушимая тишина в его невысокой мансарде и в душе самый полный, благоговейный покой.
А где было достать тишины и покоя? Ему не было тишины и покоя нигде. В гостях у Погодина стал ему ад. Он умолял добрейшего Михаила Петровича, который почитал себя кровно обиженным тем, что он не отдавал ему свои «Мертвые души» в журнал, умолял дать ему снисхождения хотя бы на три, на две недели. Михаил Петрович и соглашался великодушно, как соглашается всякий русский хороший образованный человек, в первую минуту клянясь, что не нарушит необходимой тишины и покоя ни словом, ни взглядом, ни даже своим