Греч в «Северной пчеле» уверял, что он добровольно отказался от места подле образцовых писателей, став нынче куда как пониже Поля де Кока, что поэмой сие сочинение означено лишь ради шутки, что это просто положенный на бумагу рассказ замысловатого, мнимо простодушного малоросса в кругу добрых приятелей, от которого не требуется ни плана, ни единства, ни слога, только было бы чему посмеяться, что в жизни смешано доброе и злое, умное и глупое, истинное и ложное, тогда как в поэме нет ни одного порядочного человека, а выведен какой-то особенный мир негодяев, какого никогда не существовало на свете и существовать не могло, и что, разумеется, уж русского-то языка он не знал так хорошо, как знал его рецензент, почему могли явиться такие выражения, как «засалиться», тогда как надо выражаться: «запачкаться».
Белинский в «Отечественных записках» единым духом излил все те восторги, которые вкратце успел излить ему лично при встрече, присовокупив, правда, очень важное для него замечание, что в «Мертвых душах» нельзя видеть сатиру, однако весь свой огненный жар вложил в красочный панегирик тому, что почитал дороже всего для себя, тоже пока что не собираясь попристальней заглянуть никуда:
«В «Мертвых душах» автор сделал такой великий шаг, что всё доселе им написанное, кажется слабым и бледным в сравнении с ними… Величайшим успехом и шагом вперед считаем мы со стороны автора то, что в «Мертвых душах» везде ощущаемо и, так сказать, осязаемо проступает его субъективность. Здесь мы разумеем не ту субъективность, которая, по своей ограниченности или односторонности, искажает объективную действительность изображаемых поэтом предметов, но ту глубокую, всеобъемлющую и гуманную субъективность, которая в художнике обнаруживает человека с горячим сердцем, симпатичною душою и духовно-личною самостию, – ту субъективность, которая не допускает его с апатическим равнодушием быть чуждым миру, им рисуемому, но заставляет его проводить через свою «душу живу» явления внешнего мира, а через то и в них вдыхать «душу живу»… Это преобладание субъективности, проникая и одушевляя собою всю поэму Гоголя, доходит до высокого лирического пафоса и освежительными волнами охватывает душу читателя даже в отступлениях, как, например, там, где он говорит о завидной доле писателя, «который из великого омута ежедневно вращающихся образов избрал одни немногие исключения, который не изменял ни разу возвышенного