Собственный домик, печка, читаю с тоской его рассказы, заготавливаю в голове похвалы; жрать и выпить охота, когда за стол-то.
Приезжают родственники под шестьдесят: дядя с женой. Люди по манерам простые, что называется, и приветливые. Сели, выпили, едим борщ, еще налили.
С чего разговор зашел про евреев – ума не приложу. Никаких поводов. Я сижу за своего. Молчу. Юра тоже молчит, с выражением лица: «И вашим, и нашим». Решает для себя вопрос: черт меня знает, а я часом не еврей?.. Да нет, по всему совершенно же свой, а фамилия – так мало ли в Ленинграде Уклейнов, Ургантов и прочих фон Штернбергов со Штильмарками, седьмая вода на киселе немцев и шведов.
А дядя хлебает борщ и рассуждает к сведению общества:
– Да-а, Гитлера, конечно, уничтожить надо было, и всех их там под корень. Но с евреями он вот правильно поступил, что уничтожал. Жаль вот недоделал это дело, не всех уничтожил…
Сижу я идиот идиотом. Юра тут, сука, хлебосольный хозяин. И проступает у него на роже трепетная любовь ко мне. Любовь эта состоит из сомнения в моей национальной принадлежности и трепета, что сейчас я устрою им семейный погром с политическими обвинениями.
Дядя смотрел на меня крайне доброжелательно и предлагал присоединиться к разговору.
Мысленно я репетировал, как встаю, плюю ему в тарелку с борщом, говорю сильные слова, на стол кидаю последний рубль за угощение и ухожу презирающий и оскорбленный. Но тетя была так добродушна, дядя так искренне расположен ко мне, а Юра с умоляющим лицом так извивался, словно сел на спицу, что я тупо ел борщ, старательно попадая ложкой в рот.
Прощался я от дверей. Юра проводил меня до электрички, как родного.
Я был готов к тому, что меня не будут печатать сразу. Потому что мои рассказы не были похожи на то, что печаталось в журналах. У меня хватит стойкости и веры в себя, чтобы рассылать их хоть год. Я был готов получать поначалу отказы из редакций: два, пять, пятнадцать! А хоть сорок. «Мартин Иден» был настольной книгой молодых советских писателей.
Через два года, после сотого отказа из всех толстых журналов, старик Ромуальдыч заколдобился. Я озверел. На смену озверению пришел цинизм. Так рождаются профессионалы. Шакалы пишущих машинок, гиены издательских планов. Перебрав одну из папок с сюжетами – условно юмористическую – я настругал десяток хохм: написал за месяц десять юморесок, исключительно с расчетом на публикацию. Стандартного ходового объема: по две с половиной машинописные страницы. Три дня на штуку: один на писание, два – на отделку. Для меня – халтурная молниеносность. Никакого высокого искусства и художественных открытий. Диверсанты низкого жанра, расходный материал наступления.
Я распечатал их по пять экземпляров и отправил во все места. Вплоть до многотиражных газет.
Мне необходимо было уйти из-под гибельного литературного статуса «Его знают,