Несмотря на героизм, авантюризм, дерзновенность, отвагу, шекспировский герой не обладает достаточной прочностью внутренних духовных структур. Отпрянув от Бога, он утрачивает возможность черпать нравственные силы в мире абсолютных ценностей. Для него, оставшегося в состоянии метафизического одиночества, столкновения с неодолимой мощью внешних обстоятельств обнаруживают хрупкость, ломкость, фактическую беззащитность его внутреннего «я», обрекают его на катастрофический надлом. Так происходит с Тимоном Афинским. Еще вчера безмерно щедрый и всеми обожаемый, он сегодня – разоренный должник и бедняк, от которого все отвернулись. Его «я», не имеющее собственных, внутренних источников духовной силы, претерпевает мучительную метаморфозу: человеколюбец превращается в мизантропа, желающего гибели всему человеческому роду, жаждущего воцарения хаоса: «Пусть правда, / Мир, благочестье, страх перед грехом, / Религия, законы, справедливость, / Очаг домашний, уваженье к ближним, / Приличья, просвещение, родство, / Обычаи, торговля превратятся / В свою прямую противоположность! / Пусть воцарится хаос!» («Тимон Афинский»).
Часто монологи шекспировских героев звучат как плач по ренессансной антроподицее, как мучительное признание крушения возрожденческого антропоцентризма. Смотрясь в зеркало рефлексии, они видят в нем уже образ не титана, а всего лишь жалкой «злой обезьяны»: «Но человек, / Но гордый человек, что облечен / Минутным, кратковременным величьем / И так в себе уверен, что не помнит, / Что хрупок, как стекло, – он перед небом / Кривляется, как злая обезьяна, / И так, что плачут ангелы над ним» («Мера за меру»). Глубоко прав окажется Достоевский, который, сопоставляя античную и ренессансную драму, скажет: «Древняя трагедия – богослужение, а Шекспир – отчаяние».