Тут супруга и забеременела.
На третьем месяце процесс, однако, прервался.
Она настояла, и в поликлинику явились вместе.
Доктор спросил про аборты.
Не моргнув туманным персидским глазом, благоверная Сулеймана Федоровича назвала круглую цифру двадцать.
Доктор постучал по столу самопишущей ручкой, закрыл медицинскую карту пациентки и посоветовал не оставлять попыток.
Сулейман Федорович понял, что не знает о своей жене ничего.
Знает имя, тело, с биографией вроде знаком. Характер ее был ему известен и в целом предсказуем, но эти двадцать абортов перечеркнули все.
Весь его собственно нажитый и полученный в приданое налаженный быт с машиной, дубленкой, масляной живописью на стенах, буфетом в коридоре и Эстер в комнате осыпался от одного только слова «двадцать».
Это все до меня? Или уже при мне? Или при мне только десять? Она что, мне изменяла?! – удивился Сулейман.
Осознание жениной неверности ударило так же ярко, ослепило на миг, как когда-то ослепил блеск германского зуба, как блеск жести на углу барака.
И все в Сулеймане прекратилось.
Обеденный перерыв, которым они оба воспользовались для визита к врачу, закончился.
Она вернулась на службу, он пошел домой.
Пройдя мимо двери тещи, за которой та, как обычно, вела разговор с невидимым собеседником, Сулейман взялся за дело.
Все у нее подсчитано.
Сколько, с кем.
Наверняка письма хранит, записочки.
А чего он хотел? Будто не ясно было, с кем связывается.
Сначала он вынимал и складывал аккуратно, потом принялся бросать как попало.
Духи, блузки, чулки кружевные, лифчик розовый игривый с прозрачными чашечками.
Так это он сам ей купил по случаю.
Разворошив шкафы, рассыпав на кухне крупу, скинув с полок книги, разбушевавшийся Сулейман ничего бросающего тень не обнаружил. Только Эстер напугал – она, приняв происходящее за давний обыск, погубивший родителей, принялась издавать истошные звуки.
Когда ключ жены повернулся в замке, муж сидел на полу, обхватив голову руками, не зная, куда деться от воя старухи.
– Что здесь происходит? – поинтересовалась вошедшая голосом психиатра.
– С кем? – спросил Сулейман, непоправимо страдая от ее подлинного, выдержанного в бочке семи лет семейной жизни спокойствия и собственного, бултыхающегося внутри, бешенства.
Один с работы.
На вечере у Ларисы с ее знакомым.
Игорь из твоей лаборатории.
В санатории с двумя военными…
Она охотно загибала перчаточные фаланги, заведя по-детски глаза к потолку. Коричневая кожа поскрипывала.
– А ребенка я сама убрала. Чтобы тебя не обманывать. Чтобы ты чужого не растил.
В ее недрогнувшем голосе, в спокойствии не было гнева, мстительности, истерики, от нее исходило пережитое, продуманное, и это Сулеймана изничтожало.
– Ты,