Стоя над газовыми камерами, у развалин крематория, я испытываю чувство пепла. Нет, он не стучит в моё сердце. Он проникает без стука. Стоя на полнокровной сытой траве, я не могу отделаться от ощущения прорастающих сквозь подошвы мёртвых нитей, тянущихся из удобренной земли. <…> По огромному и ровному Биркенау, по весёлой траве, которую больше никто не выедает до последней травинки, сквозь преддождевую серость, идут наши. Они машут бело-голубыми флагами, кто-то кутается во флаг, кто-то просто идёт с остановившимся взглядом, а двое засунули концы флага в карманы и идут с этим транспарантом.
– Вы видите группу израильских школьников. В рамках школьной программы государство Израиль спонсирует поездки старшеклассников в наш музей. <…>
Подростки доходят до нас и рассаживаются у руин. Кто-то валится на травку и потягивается, кто-то орёт:
– Моти, маньяк, где моя сумка?
– Дефективный! – орёт его соседка. – Чего ты разорался в таком месте?!
– Шумные они у вас, – замечает Оля.
– Живые, – зачем-то говорю я и создаю паузу.
Подростки сидят, свесив ноги в развалины газовых камер и крематория. Лёля вытаскивает из кармана куртки израильский флаг и протягивает его Голе:
– Шломик, на вот. Ты тоже можешь с ним походить… с ребятами… Хочешь?
Голя отрицательно мотает головой.
– Почему не хочешь? Ты же хотел…
Голя сглатывает, краснеет и сообщает:
– Я не могу.
– Но почему? – недоумевает Лёля. Она не готова отказаться от придуманного кадра. – Ну почему же?
Голя испуганно смотрит на меня, вжимает голову в плечи и шепчет:
– Я описался. <…>
После того, как сказал обоссавшемуся Голе, что ему нечего стыдиться, что это самая человеческая,