Наконец мы прибыли в Гамбург. Это поистине удивительный город, душа моя. Практически не изменив своих границ со времен Средневековья, Гамбург уже два века являлся очень важным, едва ли не для всей Европы, морским портом. Еще через сто лет его назовут «Морскими воротами Германии», а он останется таким же практически средневековым городом-крепостью, живущим по своим законам. Позже, гуляя по его улицам и бесконечным мостам, я понял, что именно эта страсть к независимости, к отстаиванию права жить так, как хочется тебе самому, и, при этом, не кутаться в обноски парии, а быть на вершине, крайне привлекает меня в этом городе, в каком-то смысле, роднит с ним. При иных обстоятельствах, я бы ни за что не покинул Гамбург до конца жизни, но тогда мы позволили себе лишь короткую передышку – слишком велико было мое желание отдаться свободному полету и оставить все немецкое где-то там, за горизонтом. В глубине души я понимал, что вряд ли на свете, по крайней мере, в старой доброй Европе, есть место, где я смог бы в полной мере вкусить прелесть своей новой жизни, но я просто обязан был попробовать отыскать такой уголок.
Как я уже сказал, в Гамбурге мы пробыли совсем недолго, но и не сказать, чтобы совсем мимоходом. Первое, что сделал Вильгельм, когда мы попали внутрь городских стен, – раздобыл газету с объявлениями и начал вдумчиво ее листать. Среди сотен разных призывов, было одно невзрачное, написанное в высокопарно-меланхолическом стиле, больше всего походившее на рекламу плохого борделя. Что-то вроде «Скитающимся в ночи всегда рады в моем доме». Вот уж действительно – темнее всего под фонарем. Очевидно, Вильгельм знал, что делает и, спустя некоторое время, мы уже стучали в дверь приюта ночных скитальцев. Нам открыл худощавый мужчина, внешне средних лет, с медно-рыжими чуть вьющимися волосами и ухоженной, но какой-то помятой, бородой-эспаньолкой, одетый в роскошный халат, навевавший мысли о загадочной Персии. Его безупречная, болезненная утонченность сразу выдавала в нем нашего сородича – смертным не дано познать тяжесть тысячелетней тоски, не дано отшлифовать ее до совершенства, их век слишком короток для этого. Но, будь я и с завязанными глазами в тот момент, я без труда понял бы,