Попил чаю морковного, недельной давности заварки, с морожеными сухарями, чем и удовольствовался. Георгия и Николу поблагодарил за компанию, тагуринской змиевой беззубой пастью в который уже раз – не за сегодня, а вообще – подивился, оставшимся от ужина сухарём прикрыл её, алую, дров в печку подбросил и, на две прорези ремень ослабив, повалился на заскрипевшую под ним железную кровать, повалился прямо в валенках, взгромоздив их латаными кожей задниками на дужку, ими же и отполированную. Лежит, веки смежив, руки за голову. Сытость барскую переживая, заботы житейские перебирает в памяти, по важности их мысленно раскладывает, как и когда от какой избавляться, прикидывает, и тут, в ущерб наступившему было редкому душевному покою, на ум вмешалось вероломно: раз догнал в коридоре Несмелова Засека, обременил его беседой долгой, другой раз догнал, и разговор при этом повторился слово в слово, но и этого, похоже, мало Засеке – догонять опять намерен, сапогами хромовыми объявив об этом, но и он, Несмелов, не прост: оглянулся теперь вовремя, подождал, когда начальник подошёл, взял его под локоть, подвёл, толкуя о пустом, к его же кабинету, вперёд впустил, а сам в коридоре остался, дверь притворил за ним плотно и забыл про него, так как нового, рассудил, всё равно ничего не узнаешь от Засеки. Открыл встревоженно глаза и, обозревая ими матицу, до каждой трещины уже изученную, припоминать иное попытался было. А то, иное, век взаперти будто сидело, вырвалось, запрыгало, как в чехарде, одно через другое – прошлое через настоящее, настоящее через прошлое, исключив из игры будущее, вскоре, натешившись свободой, потянулось упорядоченно вереницей, пока не ухнуло, как в пропасть, взметнув в памяти клуб непроглядной пыли. Напрягся Несмелов, словно резкую боль принуждён стерпеть. Матица, будто поддавшись его взгляду, поплыла по потолку, как хлыст по плёсу – так же. Звук утратил доступ к слуху – буржуйка, судя по ярким, пляшущим на стенах бликам, весело поёт, но её не стало слышно. Будто и лампа на столе сияла только что, но вдруг померкла. И позже сколько-то: расслабился, словно боль поутихла, матицу взглядом водворил на место, обрёл в глазах прежний свет, песню буржуйки заново услышал, рот приоткрыл, чтобы горькое из души выпустить, и подумал:
«Ну, ё-моё… Не напасть ли?»
Подумал так, но не спасся за этим. Мыслям, как пчёлам, леток не перекроешь. И из своей в чужую голову, как из роевни в улей, их не пересыплешь. Думает дальше: «Сегодня ж пятое число… ко Дню – собранье-то торжественное… Крадёшься, крадёшься, – думает Несмелов, – умом весь год, как на цыпочках, чтобы прошмыгнуть, но нет, из-за угла как кошкой будто выскочит, уцепит… и сердце даже прихватило… Забудь, попробуй. Приурочили к такому празднику. На Пасху пусть, на Рождество ли, полно вон праздников поповских… Прошло бы мимо, и не вспомнил… Двадцать лет Революции – вот это дата… У них-то сколько?.. Двенадцать полных. Ох, ёлки-палки… Им бы и помнить, им и отмечать… Так чё, поди, и отмечают: свет, ехал, вон в обеих