Раневская и Марецкая идут по Тверской.
Раневская говорит:
– Тот слепой, которому ты подала монетку, не притвора, он действительно не видит.
– Почему ты так решила?
– Он же сказал тебе: «Спасибо, красотка!»
– Ну-с, Фаина Георгиевна, и чем же вам не понравился финал моей последней пьесы?
– Он находится слишком далеко от начала.
– Бог мой, как прошмыгнула жизнь, я даже никогда не слышала, как поют соловьи.
Раневская с негодованием заявляет:
– Ох уж эти несносные журналисты! Половина лжи, которую они распространяют обо мне, не соответствует действительности.
– Я – выкидыш Станиславского.
– Приходите, я покажу вам фотографии неизвестных народных артистов СССР, – зазывала к себе Раневская.
– Вы не поверите, Фаина Георгиевна, но меня еще не целовал никто, кроме жениха.
– Это вы хвастаете, милочка, или жалуетесь?
Фаина Георгиевна однажды сказала:
«Что за мерзость антисемитизм, это для негодяев – вкусная конфета, я не понимаю, что это, бейте меня, как собаку, все равно не пойму». Но сама, как настоящая еврейка, не чуралась хорошей еврейской шутки. Еще она, по слухам, была большой любительницей анекдотов, где сравниваются достоинства разных наций.
В Театре имени Моссовета, где Раневская работала последние годы, у нее не прекращались споры с главным режиссером Юрием Завадским. И тут она давала волю своему острому языку.
Когда у Раневской спрашивали, почему она не ходит на беседы Завадского о профессии актера, Фаина Георгиевна отвечала:
– Я не люблю мессу в бардаке.
– Старость – это когда беспокоят не плохие сны, а плохая действительность.
– Сняться в плохом фильме – все равно что плюнуть в вечность.
Раневская говорила:
– Птицы ругаются, как актрисы из-за ролей. Я видела, как воробушек явно говорил колкости другому, крохотному и немощному, и в результате ткнул его клювом в голову. Все как у людей.
– Воспоминания – это богатства старости.
Обсуждая только что умершую подругу-актрису:
– Хотелось бы мне иметь ее ноги – у нее были прелестные ноги! Жалко – теперь пропадут…
– В театре меня любили талантливые, бездарные ненавидели, шавки кусали и рвали на части.
Однажды Раневская участвовала в заседании приемной комиссии в театральном институте. Час, два, три… Последней абитуриентке в качестве дополнительного вопроса достается задание:
– Девушка, изобразите нам что-нибудь очень эротическое, с крутым обломом в конце…
Через секунду приемная комиссия слышит нежный стон:
– А… аа… ааа… Аа-а-а-пчхи!!!
– Критикессы – амазонки в климаксе.
О своих работах в кино: «Деньги съедены, а позор остался».
– Жемчуг, который я буду носить в первом акте, должен быть настоящим, – требует капризная молодая актриса.
– Все будет настоящим, – успокаивает ее Раневская: – Все: и жемчуг в первом действии, и яд – в последнем.
Осенью 1942 года Эйзенштейн просил утвердить Раневскую на роль Ефросиньи в фильме «Иван Грозный». Министр кинематографии Большаков решительно воспротивился и в письме секретарю ЦК ВКП(б) Щербакову написал: «Семитские черты Раневской очень ярко выступают, особенно на крупных планах».
– Получаю письма: «Помогите стать актером». Отвечаю: «Бог поможет!»
Кино – заведение босяцкое.
Увидев исполнение актрисой X. роли узбекской девушки в спектакле Кахара в филиале «Моссовета» на Пушкинской улице, Раневская воскликнула: «Не могу, когда шлюха корчит из себя невинность!»
– Первый сезон в Крыму, я играю в пьесе Сумбатова Прелестницу, соблазняющую юного красавца. Действие происходит в горах Кавказа. Я стою на горе и говорю противно нежным голосом: «Шаги мои легче пуха, я умею скользить, как змея…» После этих слов мне удалось свалить декорацию, изображавшую гору, и больно ушибить партнера. В публике смех, партнер, стеная, угрожает оторвать мне голову. Придя домой, я дала себе слово уйти со сцены.
– Знаете, – вспоминала через полвека Раневская, – когда я увидела этого лысого на броневике, то поняла: нас ждут большие неприятности.
О своей жизни Фаина Георгиевна говорила:
– Если бы я, уступая просьбам, стала писать о себе, это была бы жалобная книга – «Судьба – шлюха».
– Белую лисицу, ставшую грязной, я самостоятельно