При генералишке пустом;
Быть на параде жалонёром[60],
Или на бале быть танцором;
Но хуже, хуже во сто раз
Встречать огонь прелестных глаз
И думать: это не для нас!
Меж тем Монго горит и тает…
Вдруг самый пламенный пассаж
Зловещим стуком прерывает
На двор влетевший экипаж.
Девятиместная коляска,
И в ней пятнадцать седоков…
Увы! печальная развязка,
Неотразимый гнев богов!..
То был Мойсеев со своею свитой, и проч.
– Можете представить смущение посетителей и хозяйки! – продолжал Синицын. – Но молодцы-гусары, недолго думая, убедились, что (он снова прочел по рукописи):
Осталось средство им одно:
Перекрестясь, прыгнуть в окно.
Опасен подвиг дерзновенный,
И не сдержать им головы;
Но в них проснулся дух военный:
Прыг, прыг!.. И были таковы[61].
– Вот вам вся драма этого милого, игривого, прелестного в своем роде стихотворения, которое я целиком сейчас вам прочту; извините, попортил эффект тем, что прочел эти отрывки.
Но благому намерению Афанасия Ивановича помешал вошедший полковой берейтор в таком мундире, какой, кажется, и нынче носят эти господа, т. е. в таком, какой по сей час присвоен полковым капельмейстерам и похожий несколько на конногвардейский вицмундир формы того времени, только без эполет и со шляпой без султана. Оказалось, что берейтор из немцев пришел к Афанасию Ивановичу приглашать его к полковому командиру генералу барону Мейендорфу, прославившемуся во время Польской 1831 года войны своим дивным из дивных кавалерийских подвигов на мосту под Гроховом[62][63]. На этот раз дело шло о каком-то принадлежащем Синицыну выезжаемом молодом жеребце Манфреде, которого генерал, кажется, желал приобрести за щедрую плату для своей превосходительной особы. Как бы то ни было, Синицын, отпустив тотчас берейтора, стал одеваться в вицмундир. Я же, видя, что мне необходимо прекратить мое посещение, встал и сказал Синицыну, охорашивавшемуся перед зеркалом, причину моего визита. Причина эта была та, о которой я упомянул в самом начале моей статьи, именно приглашение добрейшего и любезнейшего Афанасия Ивановича на танцовальный вечер Дмитрия Николаевича и Натальи Григорьевны Масловых, назначенный дня через два, именно 17 сентября, в день Ангела их второй дочери, Веры Дмитриевны[64][65]. Афанасий Иванович принял без всяких жеманств и церемоний приглашение этого добрейшего и истинно любезного и гостеприимного дома, о котором, как об одном из тех петербургских домов, которые оставили во мне наилучшее впечатление на всю мою жизнь, я распространюсь когда-нибудь в той моей статье, которую озаглавлю: «Светская жизнь в Петербурге в 1830–1850 гг.»[66], где я надеюсь воспроизвести, разумеется, с точки зрения собственных, а не заимствованных от кого бы то ни было впечатлений, тогдашнее житье-бытье