дня становятся школой, покоряющей страстную природу. Автор мало останавливается на острой борьбе аскета. Он протестует против сурового Леонтьевского изображения. Eго Афон добрый и спокойный. Паломника всюду окружает и несет волна любовной ласковости. Но если Б. Зайцев утаил от нас (утаил ли?) фанатическое лицо Афона (раза два оно проглядывает, впрочем), то не показал он (потому ли, что и нет его?) другого, мистического лица. Прогулки по лесным скитам давали ему возможность видеть и беседовать с отшельниками очень строгой жизни. Но если это подлинная святость, то святость не мистического, не созерцательного склада. Удивительно жизненны портреты двух современных святых Афона. Один напоминает Толстого – не только наружностью, но и жизненным путем. Человек больших природных сил и страстей, сломивший себя к сорока годам: „серо-седой афонский мудрец“. Мудрость его вековая, святоотеческая… Вдруг в беседе с поэтом (на ловца и зверь бежит) „подошел к палисаднику, взглянул на море. – Вот люблю, люблю! Прямо говорю. Взглянул, вижу всю красоту, прелесть… Удивительная красота… а знаю, что рухнет, в огне Божием завтра, может, сгорит, по трубе архангельской… а люблю!“ // О. Нил не мудрец, а простец (из крестьян), в глухом лесу питается одни ми гнилыми фигами („прямо ко рту не поднесешь, вся склизкая, запах“). Его беседа не назидательна. „Глаза его, ровно выцветшие, с оттенком «вечности» слегка слезились“. Наивно-трогательно его смущение, когда его просят угостить посетителя. Вот святой, над которым не считают за грех посмеяться. Святой, у которого есть свои слабости. Однажды рассорился о. Нил с гостем своим Арсением, поспорив о том, что вреднее для человека: лук или масло. „Упрямые у нас бывают старики. Большого подвига оба и друг друга любят, а вот поди ты: что пользительнее, лук или масло?“ Есть ли другие, идущие таинственным путем „умного делания“? Не знаем. Но что не мистический тип определяет жизнь сов ременного Афона, это, думается, подмечено верно. Новый Афон не наследник „исихастов“ XIV–XV веков, воспитавших для Руси Нила Сорского. Не случайно изгнание из его стен имяславчества: духовного детища исихастов. Возвращаемся к книге Б. Зайцева. Одно из главных обаяний ее – это стиль. Он, как зеркало, отражает в себе остроту и сложность культурных впечатлений, обработанных в разреженном, строгом ритме Афона. Прозрачность великорусской речи, благодаря перестановке одного слова, одному благовонно-пышному эпитету, вдруг отзовется то терциной Данте, то стихом Гомера. Речь, весьма далекая от сомнительного жанра ритмической прозы, иной раз нечаян но разрешится в гекзаметре: „Белый и пышный жасмин, отягченный каплями влаги“… Впрочем, может быть, указание на это тоже принадлежит к числу не скромностей»
(Федотов Г. П. Зайцев Б. К. Афон. Путевой очерк. Париж, 1928 // Современные записки, № 41, 1930, с. 537–540).
72
«Есть одна глава, где автор терпит