Голд снова держала Хоуп на своем теле. Оно сильно уменьшилось, состарилось. А Хоуп выросла и занимала гораздо больше места на матери. Это вернулось счастье – идеальное состояние Хоуп, которое складывалось из любви и спокойствия. Голд распутала тюк-подушку. Достала белое платье для церкви, ей сшили его сочувствующие работающие женщины. Переодела дочь в сухое, платье повесила сушиться на мотыгу. Ходила по хижине-камере с Хоуп на руках, укачивала ее, как совсем маленькую, и тихонько ей пела о том, как сожгли хижину, как ее перевели в Сильные средне, как над ней смеются надзирающие и даже некоторые работающие, о том, что у нее нет больше силы и власти, что она построила эту новую хижину как временную – не для жизни, а для ожидания Хоуп, что оставила для Хоуп немного места и вот она пришла. Хоуп пыталась не засыпать, но зачем еще материны руки. Голд ходила-пела. Соседка Грейс сказала мужу, что Голд снова поет ночью ребенку, которого нет. Голд ходила-пела. Хоуп спала.
Голд разбудила Хоуп. Они сидели на циновке. Голд надела на шею дочери ее старый деревянный крест, который швырнул в нее Надзирающий, и сказала, что дочери пора уходить. Голд попросила Хоуп пообещать, что она, сладость ее, никогда не заведет детей, потому что нет ничего страшнее, чем лишиться ребенка. Сонная Хоуп пообещала. Она переоделась в еще мокрое платье. Голд отдала ей свои огромные ботинки. Хоуп бежала в них по лесу, и они болтались вокруг нее как запасная прочная кожа. Ей хотелось такую на все тело. Встреча с матерью дала ей много-много счастья, которое перерабатывалось тут же, на ходу, в силы. Еще даже не светало. Хоуп ощущала просто лес, даже сахарный лес богатого предпринимателя-соседа, даже руку как родных. Она никого не встретила. Слышала вдалеке голоса, но они ее не касались. Чтобы ил не забрал мамины ботинки, Хоуп их сняла и переплывала, подняв у себя над головой. Вот тут светало. На берегу она отжала подол и рукава, влезла в ботинки и сделала шаг наверх. На нее с берегового уклона смотрела Хозяйка.
Сын хозяев