Он читал тауба, а я Отче Наш. Предчувствие божественной кары заставляло мою челюсть танцевать твист под ритм робкого стука колотящихся зубов. Я успокоил все движения мышц и лицевой кости, поднял голову ввысь, но так и не смог отворить глаза к небесным вратам. Стыд не мог уступить покаянию, а покаяние стыду. Нижние веки потели, а язык, онемев, продолжал подтягиваться и набухать, как чешуйчатая ныряющая белчера. Я не плакал, не кричал и не думал. Хафиз уткнулся в землю растопыренными ноздрями подобно усмирённому арабскому скакуну и поцеловал жирную от прошедшего ливня почву. В надежде прощения он продолжал глядеть вниз, а я осмелился посмотреть вверх. После соблюдения всех покаятельных прелюдий Хафиз, не шевелясь и не дрыгаясь, вдруг сказал:
– Знаешь, чем мы не похожи? В моих карих глазах сгорает чёрная беспросветная земля, а в твоих голубых радужках отражается небо, с которого на тебя смотрит Бог.
Он закрыл взор сияющими от пота ладонями, которые щекотали пушистые кончики слипшихся дрожащих ресниц. Тогда мы решили добавить ещё один скрюченный скелет в шкаф нашей уже почти общей грешной жизни и запереть его на замок.
Кинолента моей судьбы весь день навязчиво и бесцеремонно мелькала передо мной. И самое интересное, что до семи лет кадры из неё почему-то напрочь вырезаны из памяти. Объяснимый парадокс или обыкновенное чудо, беззаботное и ничем не омрачённое детство, нейрогенез или иной трудно произносимый медицинский термин. Время ползло, и я понял, что ячейки воспоминаний не заполнялись до этого возраста только лишь потому, что до семи лет у меня не было мечты. Было все, кроме неё: новомодные игрушки, которых желали все мои сверстники, разноцветный мармелад и нафталиновая старая няня. Но каждая минута моей жизни, начиная с семилетнего возраста, была сфотографирована в моем сознании и не поддавалась ни удалению, ни копированию, ни печати.
В день моего седьмого дня рождения моя семья забрала меня после школы, и мы отправились в Дубай. Тогда там не было намыленных небоскрёбов, грудасто-губастых эскортниц и ощущения хаотично движущихся денежных атомов в запыленном воздухе. Мы поехали на сафари, и я встретился с одинокой пустыней, которая поняла меня лучше родителей, школьного психолога и вечно беременной соседской пятнистой кошки. Спустя неделю мы вернулись обратно в Сибирь, и снежные дворцы стали мне противны и чужды. В то время, как моей младшей сестре мать читала «Колобка», «Репку» и другие достояния русского фольклора, я решил написать свою восточную сказку. Выучил арабский, окончил французскую гимназию и поступил на факультет международных отношений. Моя семья была против моего увлечения Востоком, ведь их пугала моя потаённая цель отпочковаться от родины, от сибирских морозов, от чая по-тувински с солью и жиром[1] и от веры в Иисуса Христа. Но я засыпал с мыслями об арабских благовониях, о манкости глаз мусульманских женщин и о тёплом воздухе, который не исчезает ни вечером, ни зимой. Через несколько лет я покинул страну, которая подарила мне пористый ржаной хлеб, промозглый воздух и крепкую почву под ногами, и, легко заключив трудовой договор с Министерством иностранных дел и получив дипломатический паспорт, переехал в Катар.
Я прилетел в Доху до восхода восточной зари и поехал на пляж Фувайрит. С упованием смотря на полупрозрачную водную гладь цвета индийского топаза, я чувствовал, как вся энергия вселенской надменности обволокла меня вместе с океаном, порывисто обнимающим мои распухшие ступни. Замершая блаженная тишина красноречиво изъяснялась с моим притупленным сознанием, однако сладостное наслаждение от таявших картинок немого кино быстро выключил плавный и текучий, как воды Персидского залива, тембр.
– Жизнь измеряется не числом сделанных вдохов и выдохов, а количеством увиденных рассветов и закатов… – произнёс голос сзади.
Обернувшись, я увидел «голливудского» мусульманина, сливочные брюки которого были блёклы по сравнению с его неестественно сверкающей белой улыбкой. Мокро-синий пиджак с вельветовыми лампасами гармонировал с желтым золотом на его пастозных незагорелых руках. На нем не было ни дишдаша, той самой национальной рубахи до пола, ни куфии, закрывшей бы объемную графичную шевелюру; он не был похож на араба, но при этом обратился к человеку с туристическим багажом и славянской внешностью на безупречном аравийском диалекте. В ступоре я молчал; мужчина сделал шаг вперёд, и я услышал от него запах можжевельника, полыни и сожженного папируса. Необоснованный страх охватил меня, вызвав первую, как юношеская влюбленность, эмоцию на новом месте моего обитания.
– Бог ваш наведёт страх и трепет пред вами на всякую землю, на которую вы ступите, как Он говорил вам. А меня зовут Хафиз.
– Я не буду произносить слова пророка Мухаммеда.