Он вышел на улицу. Удивительно, он все видел и слышал, но до него точно не доходила явь случившегося. Николай Николаевич отодвигал ее в яркий, белоснежный мир, в мерцающий, сырой перламутровый туманец. И синева туманная сверху, будто матовая, вбирала боль, ложилась на душу прозрачно, а за Волгой, где-то над деревней Ивушкино, над Ириной родиной, как он уловил, над развалинами затопленного в Волге монастыря – вдруг увидел он – стоит столпом косым радуга в бледном, воздушном небе… Там, где на острове затерялась могила святого подвижника, основавшего когда-то монастырь.
Потом в мастерской Николай Николаевич говорил со старым столяром в шапке-ушанке. У него было спокойное лицо со светло-карими, улыбающимися глазами. Обговаривали размеры циркульных, то есть круглых рам для древнерусского отдела, но, окинутый туманом, Николай Николаевич плохо понимал его слова. Вынул блокнот и стал записывать размеры, количество стекол… Всю ночь он не мог заснуть, лежал, как на плахе, и не чувствовал никакой потребности во сне. Все объяснялся с Ирой: «Я не буду больше вам мешать». Язвил: «Вы зайдите к нему со спины, посмотрите – у него там пустота, как у кукол-манекенов в нашей новой экспозиции!» Потом тошнота, высокое давление… Любовь Николаевна вызвала скорую… «Ситуация очень опасная», – сказал врач. По ночам он тайно плакал, чувствуя, как очищается душа. Тот же мир январский точно осел в ней матово-солнечным блеском, светящимися белыми сугробами. И проел тьму сердца, и ревность, и обиду – он вспоминал, как еще осенью поставил свечку Серафиму Саровскому и молился ему за Иру, и за их любовь, и каялся, сам не зная, в чем. И книжка тогда, будто случайно, подвернулась про Серафима – и он подарил ее Ире. И вот как раз оказалось – пробовал он утешить себя – теперь на день святого Серафима как раз он и получил этот целебный удар… И, снова охладевая, жалел себя, негодовал.
До него дошел и смысл потемневших ее глаз, и грешной улыбки, с которой она открыла дверь на лестницу. Он увидал себя со стороны в темном свете ее глаз какой-то маленькой, безликой фигуркой. В таком унизительном положении он не был перед женщиной уже почти сорок лет. Только тогда, зимой, на крыльце, когда пытал упокоившуюся теперь на кладбище Марину: девушка ты или нет? Потому что хоть и редко, но вылезало холодное и гадкое, словно змея, отвращение к ней. «А, если да,