– Алексей Васильевич много страдал в юности, – продолжала Аглая Афанасьевна, – от непризнания, от насмешек, от отвержения. Если бы вы знала его историю… Я не имею права открывать этого, но поверьте мне на слово. Да, сейчас он выглядит таким уверенным в себе, таким беспечным.. Но это все подобно нарядному фраку, который он надевает перед выступлением. В душе он остается тем же раненым мальчиком, который безуспешно пытался доказать свое право жить так, как требует его душа.
Эти слова словно камень ухнули в колодец памяти Феликса Яновича, подняв всплеск воды в самых глубинных водах… Доказать право жить так как требует душа? Мало кому Колбовский мог посочувствовать больше, чем человеку, бросившему такой вызов жизни. Почти всегда безнадежный, но – один из самых благородных.
– Он так долго страдал от непризнанности, что сейчас все эта слава для него – не более, чем питательный бульон для голодавшего, – продолжала Рукавишникова. – Ему льстит восторг публики, внимание женщин. Но эта лесть помогает ему исцелиться от прошлого.
– Понимаю, – кивнул, наконец, Колбовский. – Но, боюсь, этот голод не утолить так просто… Если его не питает собственное творчество, то чужие восторги вряд ли способны это исправить.
– Не нам судить об этом, – мягко возразила Аглая Афанасьевна. – Но я хочу, чтобы вы поняли его. Он… нуждается в понимании. И защите.
– Защите? От кого? – чуть нахмурился Колбовский
Но Аглая Афанасьевна словно уже не расслышала этого вопроса. Ее взгляд улетел куда-то в нездешние дали, губы слегка приоткрылись, издавая едва уловимый шепот. Феликс Янович встревоженно приподнялся со стула. Но внезапно Рукавишникова пришла в себя. Она смущенно улыбнулась ему.
– Хотите еще варенья?
– Нет, благодаря вас.
Феликс Янович встал и коротко поклонился.
– Аглая Афанасьевна, хочу, чтобы вы помнили. Чтобы не случилось, для вас я всегда останусь другом, – сказал он.
И с тоской подумал о обратном пути – через кривые грязные переулки, пронизываемые холодным вечерним ветром с реки и оглашаемые лаем некормленых дворовых псов.
*
В последующую неделю господин Муравьев продолжал оставаться центром общества, вокруг которого крутилась вся светская жизнь Коломны. Не обошлось и без первого, но, как многие ожидали, не последнего скандала.
Это случилось после третьего по счету поэтического вечера, прошедшего на сей раз очень кулуарно, на квартире у директора гимназии Чусова. Вечер был камерный, только по личным приглашениям. Колбовский приглашения не получил, но, придя на следующий день со свежими журналами в дом Чусовых, узнал, что накануне Муравьев был особенно в ударе и прочел три совершенно свежих стихотворения, написанных здесь же, в Коломне.
Мария Лаврентьевна настояла, чтобы все три были тут же записаны в ее альбом собственной рукой Муравьева. И теперь с гордостью декламировала их всем приходящим гостям, участи которых не избежал и Феликс Янович.
Стихи были, действительно,