Мать свою он бессовестно обокрал. А зная ее твердый и решительный характер, особенно если дело касалось сохранения честного имени сыновей и семьи, он теперь даже помыслить не мог, чтобы она его простила и приняла по-хорошему после всего, что он сделал.
Но куда ему было возвращаться из своих скитаний, как не в родительский дом. И проскитавшись все лето, он вернулся домой, сгорая от стыда и позора. Крадучись, пробрался как вор по чужим огородам в потемках к себе на двор, трусливо хоронясь за чужими сараями и хлевами, лишь бы никто не заметил.
Для возможного объяснения с матерью он придумал – в качестве оправдания своего воровства, что его принудили к этому воровству обстоятельства: лишение его со стороны семьи всякой финансовой поддержки, ее отсутствие в этот момент дома, а также угрозы и шантаж преступников. А уйти ему пришлось из-за того, что она сама своими увещеваниями, да тем, что держала в «ежовых рукавицах», вынудила его так поступить. Со свойственной всем эгоистам легкостью он запросто переложил ответственность за свои бесчестные поступки на мать. А не имея мужества нести свой крест до конца, быстро свыкся с надуманными им же лживыми и бессовестными выводами о вине посторонних в его падении на дно. После чего довольно быстро успокоился. Морально продолжая оставаться под влиянием Массари, закоренелого преступника, сознавая собственную ничтожность и свою зависимость от него, Петр Ухтомцев в душе и его тоже обвинял, ненавидя; себя же только мягко укорял.
Провернув аферу с подложными векселями, Петр явственно осознал, что теперь впереди у него маячит не слава великого русского поэта, о которой он грезил, а суд и ссылка в Сибирь за финансовые махинации. С тоской глядел он в разверзнувшуюся перед ним бездну и в ужасе замирал на краю, балансируя и не в силах сам от него отступить.
8
Порой переходя в своем настроении от уныния к какому-то безрассудному и почти безумному лихачеству, он с мрачной решимостью думал: «Эх! Да пропади всё пропадом, катись всё к чертям собачьим». И если бы у него в этот момент был в руках револьвер, не задумываясь и выстрелил бы в себя.
Но револьвер под руку не попадался. Впрочем, он его и не искал, продолжая, как будто со стороны обреченно наблюдать за собственным грехопадением. Да и в глубине души он точно знал, что ничего худого над собой не сотворит из-за малодушия и страха перед болью и смертью. Но была тут еще и эстетическая составляющая, которая удерживала его: когда он представлял себе, как отвратительно и неприглядно будет выглядеть его уже мертвое окоченевшее тело, черное распухшее лицо и вывалившийся наружу сине-красный язык, душа его, еще сохранившая в себе ростки былого вдохновения и признаки творческого начала, немедленно восставала, отвергая для себя столь уродливый конец. «Если уж умирать, то хотя бы красиво», – рассуждал он и на этом успокаивался.
«Дьявол их мне послал в искушение, чтобы заставить