– Педикюр, – ответил он. – Тлетворное влияние Запада.
Рядом с отдыхающими родителями озоровала ребятня, получая на бегу подзатыльники и бутерброды с колбасой, которые тут же, на ходу, съедались. Груднички орали в колясках или люльках, подвешенных к толстым сучьям. А старшеклассники украдкой мотались в кусты курнуть по-быстрому, чтобы не догадались родители. Густой ельничек шевелился, как живой, оттуда время от времени с независимым видом выходили, поправляясь, отдельные граждане.
Некоторые отдыхающие повесили на сучки транзисторы в кожаных чехлах, настроив приемники на музыку и песни:
В городском саду играет духовой оркестр.
На скамейке, где сидишь ты, нет свободных мест.
Лысый дядька в абстрактной шелковой пижаме держал на коленях импортной магнитофон размером с обувную коробку, красные катушки вращались – одна быстрее, другая медленнее, и по лесу тянулся плакучий с картавинкой голос:
Где вы теперь? Кто вам целует пальцы?
Куда ушел ваш китайчонок Ли?
Вы, кажется, потом любили португальца?
А может быть, с малайцем вы ушли?
– Смотри-ка, Вертинский! – присвистнул дядя Юра.
– Ты его знаешь? – удивился я.
– Один раз с ним на концерте вместе работали. Он умер. Гуттиэре помнишь?
– Из «Человека-амфибии»?
– Да. Его дочка – Настя!
В тот памятный день мы долго бродили в поисках укромного уголка, Башашкин требовал пристанища, картинно возмущался, жаловался на голод и жажду, Тимофеич поддакивал, а женщины, как нарочно, привередничали, словно выбирали место на всю жизнь, для постоянного обитания и оттягивали тот момент, когда, наконец, можно будет обмыть будущую лодку. Жоржик счастливо улыбался, кивал и готов был расположиться на любом буераке.
– Какое сегодня солнышко хорошее! – озирался он. – Ласковое! Уж давайте сядем хоть где-нибудь, уморился я что-то, запарился… – и вытирал крупный пот со лба. – Душно нынче…
– Наоборот, свежо… – возразила тетя Валя. – А я кофту не взяла…
Наконец устроились под плакучей березкой. С одной стороны нас закрывал от любопытных взглядов орешник с новенькими, словно вырезанными из зеленых