– Помогите! Кто-нибудь! Ну стойте же! Стойте!
От поэтических мыслей на тему природы Льва Прокофьевича отвлек препротивный, писклявый и капризный голос. Такой голосок должен принадлежать тощей, рыжей, малокровной и голенастой девчонке в очках, а достался – что делало его еще противнее – пенсионного возраста особе, похожей на ком теста, который с трудом втиснули соответственно погоде в серо-зеленый драповый балахон. Ком теста звался Натальей Венедиктовной Панченко, как то было известно Льву Прокофьевичу по опыту прежних столкновений. Столкновений – в буквальном смысле слова… Дело в том, что единственной радостью на склоне лет и светом очей Натальи Панченко была собака, спаниель по кличке Аврора. «Сука!» – это наименование половой принадлежности Авроры служило еще и ругательством у любителей утренних пробежек по Тропаревскому парку в те животрепещущие моменты, когда очаровательная собачка, взмахивая черными ушками, с истошным тявканьем неслась за бегунами, намереваясь тяпнуть за икру. В азарте погони она то и дело попадала кому-нибудь под ноги, в результате чего принималась визжать, будто ее ткнули ножом. На визг прикатывалась хозяйка и, выхватывая свое сокровище из-под чужих ног, принималась честить на все корки тех, кто носится как угорелый по паркам, будто стадионов для них нет, только порядочных собак пугают, и так далее, и тому подобное… Попытки наладить мирное взаимопонимание (в процессе которых Никитин узнал имя, отчество и фамилию Аврориной хозяйки) неизменно терпели провал. Было время, когда Лев Прокофьевич, человек, по существу, не злой и любящий животных, серьезно задумывался по поводу знаменательного совпадения: визгливая Аврора принадлежит к той же породе, что и всем известная с детства Муму. А что, Тропаревский пруд, между прочим, рядом… Но до жестокого обращения с животным дело не дошло: Аврора повзрослела, в ее собачьей жизни появились другие увлечения и развлечения, помимо кусания бегунов, и больше не надо было готовиться к стычке, уловив краем глаза на ближайшей дорожке или лужайке что-то черно-белое и лохматое. Видя, что сокровищу больше ничто не угрожает, и Панченко стала вести себя потише, хотя по-прежнему провожала бегунов неодобрительными взглядами из-под полей розовой крапчатой шляпки, похожей на созревший мухомор. Лев Прокофьевич изредка здоровался с ней на бегу – какая ни есть, она все-таки женщина. Может быть, поэтому она к нему и обратилась?
– Стойте! О… чень… вас… про… шу…
Панченко отстала от тренированного Льва Прокофьевича на полметра, но с одышливым упорством продолжала ковылять следом, и было бы, право, уж чересчур жестоко не остановиться и не спросить:
– В чем дело, Наталья Венедиктовна?
Неуместно намалеванный карминовой помадой рот скривился на сторону, вислые мешочки щек мокры – от пота? От слез? Лев Прокофьевич плохо знал Панченко, но до сих пор полагал, что такие сильные эмоции у нее способно вызвать лишь что-то связанное с Авророй. Аврора попала под машину, или застряла в развилке дерева, или нашелся благодетель человечества, который наконец-то показал Авроре, где раки зимуют, внушив ей простую мысль, что лаять без толку на всех подряд нехорошо, за это можно по морде схлопотать… Но Аврора послушно трюхала рядом с хозяйкой на поводке, и выражение черно-белой морды было непривычно задумчивое и чуть обиженное; Лев Прокофьевич даже сказал бы – угнетенное. Так выглядят избалованные дети, когда выпадают вдруг из центра внимания, то есть родителям, попросту говоря, не до них.
– Там… на берегу пруда… поймите меня правильно… я проходила мимо… там – голый мужчина!
– Голый мужчина? – повторил Лев Прокофьевич. – Что он там делает?
– Ничего… Лежит… Я подумала, нужна чья-то помощь… Я не врач…
– Наталья Венедиктовна, так и я не врач, – вздохнул Лев Прокофьевич, коря себя за доброту и всеми фибрами души ощущая,