– Вона! вона! рушат! ломают! – вскричал он вдруг таким неестественным голосом, что я вздрогнул. – Ах ты батюшки! смотри-ка, Оська-то, Оська-то!
В окнах действительно сделалось как будто тусклее; елка уже упала, и десятки детей взлезали друг на друга, чтобы достать себе хоть что-нибудь из тех великолепных вещей, которые так долго манили собой их встревоженные воображеньица. Оська тоже полез вслед за другими, забыв внезапно все причиненные в тот вечер обиды, но ему не суждено было участвовать в общем разделе, потому что едва завидел его хозяйский сын, как мгновенно поверг несчастного наземь данною с размаха оплеухой.
Началась прежняя сцена увещеванья и колотушек, и мне сделалось невыносимо тяжко.
– Я бы еще не так тебе рожу-то насалил! – произнес мой товарищ с звонким хохотом, радуясь претерпенному Оськой поражению.
– Отчего ты не любишь Оську? – спросил я.
– А пошто его любить-то! вишь, как он нюни распустил… козявка этакая!
– А если б тебя так прибили?
– Ну, это, видно, после дождичка в четверг будет! я сам сдачи не займую. А вот, ей-богу, я здесь останусь… хошь из-за угла эту плаксу шарахну.
Однако он не остался и, простояв еще несколько минут, с глубоким и сосредоточенным вздохом стал отходить от окна. Я тоже пошел с ним рядом.
– Да ты чей? – спросил я.
– Кузнеца Потапыча сын.
Я знаю Потапыча, потому что он кует и часто даже заковывает моих лошадей. Потапыч старик очень суровый, но весьма бедный и живущий изо дня в день скудными заработками своих сильных рук. Избенка его стоит на самом краю города и вмещает в себе многочисленную семью, которой он единственная поддержка, потому что прочие члены мал мала меньше.
– А ведь тебе далеконько идти, – говорю я.
– Ничего-таки, будет! только вот тятька беспременно заругает.
– За что?
– А я еще утрось из дому убег, будто в ряды, да вот и не бывал с тех самых пор… то есть с утра с раннего, – прибавил он, и вдруг, к величайшему моему изумлению, пискливым дискантом запел: – «На заре ты ее не буди…»
– Кто тебя научил этой песне?
– А что, песня важнецкая! наш учитель приходский только и дела, что мурлычет ее.
– Неужто ты с самого утра по городу шатаешься?
– А то нет? сказано: с утра раннего… неужто ж пропустить экой праздник!
– А дома у вас разве нет елки?
– Какая елка! У нас и хлеба поди нет… чем еще разговеемся завтра!
Имея душу чувствительную, я вдруг проникаюсь состраданием к бедному мальчику, которому, может быть, завтра разговеться нечем. Если я чему-нибудь в мире завидовал, то это именно положению герцога Герольштейна, который, не щадя, можно сказать, своей изнеженной особы, заходил в tapis francs[3] и запанибрата разговаривал с шуринерами. Но Крутогорск не представляет никакого поприща для моей филантропической