Миньон ходил сам не свой. Только что он придушил одного голландца-педика и обокрал его. Теперь его карман набит флоринами. В мансарде царит радость, какую дарит только безопасность. Ночью Дивин и Миньон спят. Днем они на скорую руку обедают, беззлобно переругиваются, забывают заниматься любовью, включают радио, которое что-то там бормочет, курят. Миньон желает ни пуха ни пера, а Дивин, чтобы быть поближе, еще ближе, чем святая Катерина Сиенская, которая провела ночь в камере смертника, положив голову ему на яйца, Дивин читает детектив. На улице дует ветер. В мансарде тепло и уютно, она обогревается электрическим радиатором, мне бы хотелось подарить немного покоя и даже счастья этой идеальной супружеской паре.
Окно распахнуто на кладбище.
Пять часов утра.
Дивин слышит колокольный звон (ведь она бодрствует). Вместо нот с колокольни взлетают и падают на мостовую удары, пять ударов падают на мокрую мостовую, и вместе с ними падает Дивин, которая три или четыре года назад в этот же самый час бродила по улицам маленького городка в надежде отыскать кусок хлеба в мусорных отбросах. Она всю ночь скиталась по улицам под моросящим дождем, жалась к стенам домов, пытаясь хоть немного спрятаться от дождевых капель и дожидаясь колокольного звона (вот с колокольни раздается призыв к утренней церковной службе, и Дивин словно заново переживает весь этот ужас бесприютных дней: бездомный бездонный ужас), который извещает, что церкви открыли, наконец, свои двери и готовы принять старых дев, истинных грешников и клошаров. Утренний колокольный звон, ворвавшийся в уютную мансарду, вновь превращает ее в бродяжку в промокших лохмотьях, которая входит в церковь, чтобы послушать мессу и причаститься, но главное – согреться и дать отдых уставшим ногам. Горячее тело спящего Миньона сплетено с ее телом. Дивин закрывает глаза, и в тот момент, когда веки смыкаются, отделяя ее от утреннего, пробуждающегося мира, начинает падать дождь, вызывая внезапное и настолько пронзительное счастье, что она громко, на выдохе, произносит: «Я счастлива». Она собиралась уже уснуть, но словно для того, чтобы она еще сильнее прониклась этим счастьем замужней женщины, приходят – уже безо всякой горечи – воспоминания о том времени, когда она звалась Кулафруа и, сбежав из крытого шифером дома, оказалась в маленьком городке, где утренними часами, золотисто-розоватыми или бледно-тусклыми, клошары с кукольными душами – взглянуть на них – они могут показаться наивными – сходятся друг с другом, обмениваясь почти братскими жестами. Они только что поднялись со скамейки на Аллее, где проспали ночь, со скамейки на Оружейной площади или пробудились на лужайке городского сада. Они поверяют друг другу тайны Ночлежек, Тюрем, Жандармерий. Молочник их не трогает. Он свой. На эти несколько дней Кулафруа тоже стал своим. Его дневной рацион состоял из нескольких засохших пополам с волосами хлебных корок, найденных в мусорном баке. Однажды вечером, тем вечером,