68
Молитва есть живая актуализация тварности – той (экзистенциально, а не исторически только) изначальной открытости и расположенности творения своему Творцу, в которой оно, как таковое именно, осуществляется. Но поскольку молящийся всё ещё не свободен («как будто сам себя возвёл в естество», – св. Григорий Нисский) от того, чтобы быть для себя определяющим содержанием своего сознания, постольку сохраняется риск срыва в изнаночную (как бы «собственно нашу») область нашего сознания, которая отмечена печатью «ничтожества». Тварь же, к себе и на себя устойчиво обращённая, изживает инерцию этого «ничтожества», «умный» (интеллектуально-психический) аналог которого – безумие. Вот почему, имея в виду как раз экзистенциально-нерасторжимое единство «умных» движений естества с самою его онтологической органикой, святые отцы в согласии с заповедью Спасителя (Мф 5:23–24), поставляли молитву, а наипаче «умную», в теснейшую связь с нравственным характером христианского делания. «Никто из тех, – говорит прп. Иоанн Лествичник, – которые подвержены раздражительности и возношению, лицемерию и памятозлобию, да не дерзнет когда-либо увидеть и след безмолвия, чтобы не дойти ему до исступления ума» (Иоанн Лествичник, прп. Лествица, возводящая на небо. М., 2013. С. 379. Слово 27, § 36).
70
Иерархическое устроение творения – важнейшее, по определению универсальное, его качество. Христианское откровение о мире и о Церкви как «новом творении», а также история (или икономия) спасения в свете этого Откровения немыслимы помимо – а тем более вопреки – иерархических Начал бытия. Напрасно восточно-христианскую мысль, усвоившую, а прежде того явившую себя в Corpus Areopagiticum, подозревают в несвободе от себедовлеющего, неоплатонической спекуляцией отретушированного космологизма, а тем самым – магизма и а-историзма (о. И. Мейендорф, Я. Пеликан, Х. Бальтазар, С. С. Аверинцев). Я. Пеликан, к примеру, усматривает некую «богословскую иронию в хронологическом совпадении осуждения Оригена и возникновения дионисиева мистицизма, так как большинство доктрин, за которые 2-й Константинопольский Собор предал анафеме Оригена, были гораздо менее опасны для традиции кафолического Православия, чем крипто-оригенизм, канонизированный в трудах Дионисия Ареопагита» (Пеликан Я. Христианская традиция. История развития вероучения. М., б/г. Т. 1. С. 333). С. С. Аверинцев, в свою очередь, безоговорочно противопоставляет «историзм» латинского Запада византийскому «космологизму»: «Тема корпуса так называемых “Ареопагитик” (в отличие от того, что автор находит у блж. Августина. – А. М.) – мир как “космос”, как структура, как законосообразное соподчинение чувственного и сверхчувственного, как иерархия, неизменно пребывающая во вневременной вечности. И Августин, и Псевдо-Ареопагит идут от идеи Церкви. Но для Августина Церковь – это “странствующий по земле”, бездомный и страннический “град”, находящийся в драматическом противоречии с “земным градом” и в драматическом нетождестве себе самому (потому что многие его враги внешне принадлежат к нему). Для Псевдо-Дионисия Церковь – это иерархия ангелов и непосредственно продолжающая её иерархия людей, это отражение чистого света в чистых зеркалах, это стройный распорядок “таинств”; о драматизме, о проблемах не приходится и говорить» (Аверинцев С. С. Порядок космоса и порядок истории в мировоззрении раннего средневековья // Античность и Византия: Сб. ст. М., 1975. С. 277).
Необходимо, однако, принять во внимание, что иерархизм, как целокупно и динамично устроенная связь всего со всем в Боге, в православном сознании существенно эсхатологичен, безусловно и просто потому, что «начало, сущность и богоначальнейшая сила всей иерархии, её освящения и богодействия – сам Иисус» (Дионисий Ареопагит. О церковной иерархии. С. 13). Трансцендентность Бога и тварность сущего эсхатологизируют, обнаруживают как естественно недосягаемый образ приобщения сущего к своему собственному – в Боге – основанию. Видимая «симметрия» небесного и земного, экклезиологического и космологического у Дионисия Ареопагита напряжённо эсхатологизирована: исторически (экзистенциально и аскетически) первичным оказывается для этой «симметрии» не законосообразная связь сущего в космосе и истории, но безмерное, онтологически и этически «асимметричное» началам мира сего снисхождение Сверхсущего к своему творению. Вот почему именно монашество, как образ наиболее полного устроения естества в соответствие Божественному снисхождению в творении и спасении мира, оказывается «чином совершенным» (Дионисий Ареопагит. О церковной иерархии. С. 149. 6, 5). Ведь смиренномудрие отказа от соучастия в исторически и космически сущем, как таковом, – наиболее аскетически «естественная» форма приобщения Самому Владыке космоса и истории, поскольку именно Он их несоприродный им Творец. Тем самым, этот монашеский «отказ от соучастия» являет собой исторически и космически осязаемый знак и образ присутствия Бога (божественной Деятельности) в Его космосе и в Его истории. Мало того, самый факт и опыт существования монашества, приоткрывая космо-политическое многообразие сущего в его внутренней, исторически и космически неустранимой, тварной безопорности, тем самым, однако, и освобождает для всего этого многообразия перспективу иерархически оправданного места в бытии. Чтобы оправданно, в соответствии с замыслом Божиим, быть, всё должно быть внутренне соотнесено с тем «совершенным чином» монашеской «единовидности» и собранности в Боге, вне и помимо которого космос оказался бы безнадежно пленён узами магической симпатии, а история предоставлена бесчинию автономных возможностей человека.
Научная иллюзия «космологизма» у Дионисия возникает, вероятно, в силу принципиальной неописуемости того эсхатологически напряжённого аскетизма, в котором одном устрояется – в ответ на творческий дар Бога – как иерархически незыблемое, но онтологически в себе безопорное, целое бытия. Значение так мыслимого иерархизма трудно переоценить: жизнь здесь жительствует отказом как образом сопричастия высшему, отказом, в котором покаяние экзистенциально совпадает с благодарением, а смирение обретает себя в дерзновенной решимости всегда исходить из нашей соотнесённости «высшему чину», горе имея сердца. Только этим и объясним и оправдан парадокс христианского «уже – ещё не», как в его собственно историческом, так и, прежде всего, нравственно-аскетическом переживании. К примеру, прп. Нил Сорский, приведя на память многочисленные свидетельства обетования и опыта обожения, затем по существу раскрывает иерархически (равно как и эсхатологически сверху вниз, от Творца к творению) ориентированную христианскую мистагогию спасения: «Мы же непотребнии, повиннии во мнозех гресех, и исполнени страстей, того ради недостойно бо нам ни слышати таковых словес. Но уповающи благодати Божией, дерзнух рещи отчасти сия святая писания духоносных глагол, да познаем поне вмале, коим окаянством обяти есмы, и коему безумию издаем себе, тщащеся к приобщению и предспеянию мира сего, и приобретающе вещи тленныя, и сих ради в молвы и в брани входяще, и творяще тщету душам нашим. И сие мнимся благотворяще, и в похвалу вменяем себе. Но горе нам, яко не познаваем душ наших, ни разумеем, в кое жительство звани быхом, якоже глаголет святый Исаак, и житие мира сего, или скорби его, или покой его вменяем, яко суть что, и от лености же и миролюбия и небрежения нашего, глаголем, яко древним святым сия подобне бе; нам же не требе, ни возможна суть сия. Но несть тако, несть. Невозможна бо самоизвольна вметающим себе в страсти и не хотящим истинно покаятися, и потщатися о деле Божии, и любящим мира сего неполезная попечения, а иже тепле кающихся всех милует Господь и благодетельствует, и прославляет, иже с любовию многою и со страхом ищущим Того, и к Тому единому зрящих и творящих заповеди Его» (Нил Сорский, прп. Предание и Устав. СПб., 1912. С. 31–32).