Что касается самого Чорана, то в его сознании ощущение трагичности жизни было центральным с самых ранних лет. На формирование его пессимистического мировосприятия повлияло множество факторов. Прежде всего – раннее знакомство со смертью. У родителей Чорана был сад, расположенный рядом с кладбищем; вспоминая об этом, философ отмечал, что детские годы, проведенные в таком соседстве, должно быть, незаметно оказали на него сильное влияние. «Когда я был молодым, я думал о смерти не переставая. Это было какое-то наваждение: я думал о ней даже за едой. Буквально вся моя жизнь протекала под знаком смерти. Со временем эта мысль ослабла, но так и не покинула меня. Она перестала быть мыслью, но осталась моим наваждением. Именно из-за этой мысли о смерти, с одной стороны освобождавшей меня, а с другой – парализовавшей, я не стал приобретать никакой профессии. Когда все время думаешь о смерти, нельзя иметь профессию. Поэтому-то я и стал жить так, как жил, – на обочине, подобно паразиту».
Может быть, поэтому Чоран считал, что в философии есть только одна заслуживающая внимания проблема – это проблема смерти – и что рассуждать о чем-то другом – значит терять время, обнаруживая свое невероятное легкомыслие. Поэтому и в литературе его единомышленниками и учителями оказывались именно те писатели прошлого, у которых взгляды на эти вещи более или менее совпадали с его собственными. «Лукреций, Босюэ, Бодлер – кто лучше, чем они, понял плоть, понял все, что есть в ней гнилостного, ужасного, скандального, эфемерного?»
Другим моментом, добавившим мрачных красок в мировосприятие философа, стало его собственное физическое нездоровье и связанные с ним страдания, о которых он говорит очень часто. Физическая боль настолько ассоциируется у Чорана с жизнью, что он готов признать, что не жил в тот день, когда не страдал. И здесь он тоже зовет себе в учителя и сообщники мыслителей и литераторов, о которых известно, что они страдали. «Паскаль, Достоевский, Ницше, Бодлер – все, кого я ощущаю близкими мне людьми, были людьми больными».
В числе мучивших его недугов Чоран выделяет бессонницу и, деля все человечество на две части – на тех, кто подвержен этой напасти, и тех, кто спит спокойным сном, – превращает ее если не в философскую категорию, то, уж точно, в мощный инструмент познания. «Не так уж плохо намучиться в молодости от бессонницы, потому что это открывает вам глаза. Это чрезвычайно болезненный опыт, настоящая катастрофа. Зато она позволяет вам понять некоторые вещи, недоступные другим: бессонница выводит вас за пределы всего живого, за пределы человечества». Кроме того, Чоран с ранних лет мучился страшными болями в ногах, то ли ревматического, то ли нервного происхождения. Да еще постоянные, редко отпускавшие его простуды. Да ощущение тоски, всеобъемлющей тоски, сопровождавшей его и в Берлине, и в Дрездене, и потом в Париже.
Однако страдания страданиями, а истинной причиной пессимистических настроений порой бывает и отчаянная любовь к жизни. Чоран признавался своему дневнику: «Моя тайна – безумное жизнелюбие». Вспоминается Лермонтов, «русский Байрон», которого, кстати, Чоран ставил гораздо выше Байрона английского: «Страшно подумать, что настанет день, когда я не смогу сказать: я! При этой мысли весь мир есть не что иное, как ком грязи».
Как велико порой бывает искушение охаять то, что отказывается тебе подчиниться, что манит тебя своим многоцветием и своими ароматами, но дается лишь во временное пользование, на срок только одной человеческой жизни! Вот главная причина ненависти романтиков к мирозданию, главная причина их пессимизма. Творчество Чорана прекрасно вписалось в романтическую традицию пессимизма в европейской философии и литературе. Эта традиция была связана с неверием романтиков в социальный, промышленный, политический и научный прогресс, обусловливала разочарование в современном им обществе и вела к разочарованию в человеке. Отсюда настроение безнадежности, отчаяния, «космический пессимизм», «мировая скорбь».
Архетип романтического мышления довольно четко накладывается на мировоззрение Чорана. Оно и немудрено. Вот что он сказал в одном из своих интервью: «В молодости я очень сильно ощущал свою близость к романтизму, особенно немецкому. Даже и сейчас я не могу сказать, что я окончательно отошел от него. Базовое чувство у меня – Weltschmerz, романтическая скорбь, от которой я так и не излечился. В значительной части и моя любовь к русской литературе объясняется во многом именно ею. Это литература, которая оказала на меня самое сильное воздействие. Особенно то, что в историях литературы называется русским байронизмом. Потому что распространяемый их влиянием Байрон