– Почему бы вам не предоставить это право фюреру, мой дорогой штурмбаннфюрер? Тем более что так глубинно и безотрадно задумываться, как это делаете вы сейчас, можно только тогда, когда в мыслях – коварная женщина. Будем признаваться, Скорцени?
– Не виновен я, Лилия, не виновен.
– И в этом вся твоя вина.
«И все же, кто способен поверить, что эта женщина долгое время была охранницей женского лагеря?! Чертова война! Такая потрясная женщина – и вдруг!»
Они лежали на необъятном ложе посреди огромного зала. В низко опущенном бронзовом светильнике мерцала одна-единственная, забытая ими, свеча, зажженная по их страхам, их окутанному любовными ласками одиночеству…
– Если вы еще хоть раз повторите мысленно или вслух то, что только что подумали обо мне, нам с вами никогда не забыть, что эта война действительно была, и все, что происходило на ней, происходило и с нами.
– Но это была наша война. Почему мы должны отрекаться от нее? Ведь это мы с вами творили все эти «дранг нах Осты» и «дранг нах Весты»; мы формировали отряды доблестных, да что там – доблестнейших из рыцарей…
– И за это будем прокляты. Причем совершенно справедливо. Только мне не хотелось бы, чтобы все грехи человеческие, отголоски всех страданий этой войны пали на нас двоих. Только на нас. Если мне и предстоит за что-то гореть на кострах – на этом или том свете – предпочитала бы гореть за свою самую красивую в Европе грудь, если только она будет признана таковой. И за бесстыжее, безжалостное порабощение любимого мужчины.
Скорцени в последний раз припал губами к нежности не освященного материнским молоком соска и, откинувшись, обессиленно лег на спину. Мрачные своды зала напоминали своды склепа. Он лежал, погребенный войной и собственными страхами. Всеми проклятый и всеми забытый.
Пока речь шла о войне, Скорцени обычно чувствовал себя уверенно. Он знал, как убить страх в своей душе и породить его в душе врага; знал, как нужно действовать, чтобы спастись самому и убить всех, кто явился на поле брани, надеясь на его гибель. Он познал цену риску и цену отчаянной храбрости.
Однако все это укрепляло дух Скорцени лишь до тех пор, пока он чувствовал себя воином. И тотчас же предавало его, как только пытался представить себя вне войны, посреди оазиса мирной жизни.
«Война и есть твое предназначение, – сказал себе Скорцени. – Ты рожден войной и для войны. В тебе живет слитый воедино дух всех твоих предков-воинов. Твоя молитва – меч. И крест твой – тоже меч. И священный посох, ведущий тебя через сотворенную войнами пустынь Европы, – меч. Ибо мечом тебя крестили и мечом станут отпевать. (А ведь так оно на самом деле и было в рыцарские времена: мечом крестили, мечом посвящали в воины и рыцари и мечом отпевали.)