Джейкоб даже не моргает.
Утерев слезы, я иду в комнату Тэо. Дверь заперта изнутри, и мне приходится громко стучать в дверь, чтобы он услышал меня сквозь грохот музыки. Наконец Тэо открывает – веки красные, челюсти сжаты.
– Помоги мне передвинуть его, – спокойно говорю я, и на этот раз Тэо не препирается со мной.
Мы вместе стягиваем тело Джейкоба с кровати, тащим его вниз по лестнице и пытаемся загрузить в машину. Я держу его за руки, Тэо – за ноги. Мы тянем, толкаем, пихаем. Когда оказываемся в прихожей, я уже обливаюсь по́том, а у Тэо на ногах синяки – он два раза поскальзывался и падал под весом Джейкоба.
– Я открою дверцу машины, – говорит Тэо и в одних носках бежит к подъездной дорожке по хрусткому насту.
Вместе нам удается подтащить Джейкоба к автомобилю. Он не издает ни звука, даже когда его босые ступни касаются обледенелой дорожки. Мы грузим его головой вперед на заднее сиденье, потом мне с трудом удается посадить его и пристегнуть ремень безопасности, для чего приходится почти забраться к нему на колени. Прижавшись ухом к сердцу Джейкоба, я слушаю щелчок металла о металл.
– «Во-о-о-от и Джонни».
Слова не его, а Джека Николсона из фильма «Сияние». Но голос – прекрасный, протертый до дыр, скрипучий, как наждачная бумага, голос моего сына.
– Джейкоб? – Я беру в ладони его лицо.
Он не смотрит на меня, ну и что, он никогда этого не делает.
– Мам, – говорит Джейкоб, – у меня ноги очень замерзли.
Я бросаюсь в слезы и крепко обнимаю его:
– Ох, малыш, сейчас мы что-нибудь придумаем.
Джейкоб
Вот куда я попадаю, когда вхожу:
комната без окон и дверей, а стены такие тонкие, что я вижу и слышу сквозь них все, но сломать не могу.
Я здесь, но меня нет.
Я стучу, чтобы меня выпустили отсюда, но меня никто не слышит.
Вот куда я попадаю, когда вхожу:
в страну, где лица у всех отличаются от моего и речь слышна, когда никто ничего не говорит; и все гудит вокруг от нашего дыхания. Я делаю то, что делали римляне в Риме; я пытаюсь общаться, но никто не предупредил меня, что эти люди глухие.
Вот куда я попадаю, когда вхожу:
это нечто совершенно, непередаваемо оранжевое.
Вот куда я попадаю, когда вхожу:
здесь мое тело превращается в фортепиано, но у него одни только черные клавиши – диезы и бемоли, когда всем известно: чтобы сыграть песню, которую захотят слушать люди, нужны и белые клавиши тоже.
Вот почему я возвращаюсь:
мне нужно найти белые клавиши.
Я не преувеличиваю, когда говорю, что мама не сводит с меня глаз целых пятнадцать минут.
– Тебе не нужно заняться чем-нибудь другим? – наконец спрашиваю я.
– Верно. Ты прав, – взволнованно отвечает она, но не уходит.
– Мама, – со стоном произношу я, – есть вещи более занимательные, чем наблюдение за тем, как я ем.
Например, смотреть, как подсыхает краска. Или как крутится белье в барабане стиральной машины.
Я знаю,