– Чего же он сказал, чтоб пас, раз знал, что Пётр – предатель?
– А потому сказал, что волки на земле овец пасуть, и все мы под овчиной волки. Добра не жди. Вообще добра не жди, как бабушка ждала, не жалко будить не дождать. Овца для сена – тоже волк.
– И что, ба, Пётр с Христом?
– Вот так как мы сидели за столом, и Пётр клялся за Христа пойти на крест, как ты мне третий день клубнику прополоть божишься…
– Я не божусь.
– Божишься, а не полешь. Божиться без креста – не то што на кресте.
– А я и не божусь.
– И не божись, не обещай за волею его, по писаному живы, осподь меню не предлагал.
– После обеда прополю тогда…
– После обеда лучше мне жуков со щавеля пожги, располонились, нечем суп варить. Пожгёшь?
– Пожгу.
– А керосина не бери – смотри, узнаю, такого не хватало, чтобы керосина тратить на жуков.
– Сама, ба, тряпки поливаешь им.
– Какие тряпки? Де?
– Да те, в кусты бросаешь…
– Это надо, а не так. Не терпят твари керосин. А ты вон в банку собери, газеткой обложи да подожги, они, бог даст, и так сгорят.
Бог даст сгореть жукам в консервной банке, и на коленях, пеплом землю поперчив, она ведёт старинной лупой по стеблям, обгрызенным до рёбер листьям, выглядывая следующий обоз. Петруша, денщиком при генерале, идёт за ней с готовой к сбору банкой, – щёлк! – о палец пальцем жуков сбивает в жестяное дно. Тук, тук! – жук на жука, и погремушкой стукают жуки в железку и друг в дружку, когда Петруша сверху крышкой закрывает банку и трясёт.
– Чаво гремишь? Нашел гремушку поиграть, распотрясёшь.
– Они же с крышкой.
– А не распотрясёшь, до смерти напугашь.
– Им всё равно гореть.
– Не сё равно, они не знают, что гореть… Это куда ж?
– Пописить.
И, отойдя за угол дома, стряхнёт жуков в траву, сухой земли черпнёт в жестянку, чтоб было чем взамен при ней греметь.
Томительное знойное безделье, в нём Сашка по-английски говорит:
– Ай лив ин Москоу… ма-а… Ма, больше не могу…
– Читай давай.
– Когда обедать?
– Никогда, читай.
– Итс литл маус, литл кет, из вери биг, итс сноу, тейбл, бук… итс мистэр Брайн, итс миссис Брайан…
Всё шли сухие, сквозь пропитанные солнцем дни, без облачка, без ветерка, без тени. Слоистый неподвижный жар стоял в саду, за домом с тёмной стороны и то за тридцать, и белые безросяны́е ночи мяли щёки валкой мякотью перин. Тенями быстрых облаков скользили сны, и в них бежал куда-то, звал кого-то, рыбиной распахивая рот, и слёзы-сопли растекались по подушке, к утру всыхая нимбом соляным. Сквозь ветхую исстиранную тканьку с рисунком слоников со шрамами заштоп кололись перья, по́дпольные мыши всю ночь скребли и шевелили темноту, она из сна шептала жалобно, то вскриком:
– Ваня… Ванечка! сыночек, не ходи… – И, оттолкнув невидимую тяжесть, под ржавый скрип пружин себя саму перевернув, ворчала: – Што шкулишь? шкулить, шкулить