Кибела смотрит на спящего Атиса и думает:
Спит Атис. Боги, прочь, – вас смолкнуть заклинаю.
Исчезни, целый мир, – будить его не смей.
Пусть руки стройные, как пара спящих змей,
Раскинутся в тиши, земную плоть лаская, –
Подобен смерти сон, но жизнь в себе таит.
Страсть землю сотрясла. Спит юноша несмело, –
И сон его хранит счастливая Кибела[1].
«Это еще что за чепуха? Что все это значит?» – сердито вопрошала себя Леони Костадо. Но почему эти стихи вызывали в ней такое раздражение?
Пускай жужжанье мух баюкает тебя,
Пусть петушиный крик разбудит на рассвете.
Ты спишь, – не ведая, как стражду я, любя,
Как тяжко небо мне, как гнет деревья эти
Жестокой страсти вихрь, как слезы льют дожди,
Ты спишь, о Атис мой, и бед моих не знаешь.
Прекрасной Сангарис во сне ты обладаешь, –
Песок ее постель, и волны льнут к груди.
Мне не сравниться с ней. Мне чужда плоть земная.
Секут меня моря, приливами терзая.
Царица горькая, я не имею рук.
Хочу – и не могу обнять тебя, мой друг.
Я слишком велика. Мой облик дик и страшен,
Венец из трав морских медузами украшен.
Почему у Леони Костадо поднималась в груди глухая, бешеная злоба и постыдное желание схватить и разорвать на мелкие клочки красивую тетрадь, купленную поэтом в «Английском магазине»? Она сама не понимала причину этого. Не знала она и того, что точно такие же с трудом сдерживаемые порывы ярости овладевали порою и Пьером и что в ту минуту, когда она почти ненавидела своего сына, между ними было глубокое сходство – не сходство ума и сердца, а той темной жажды разрушения, которой Леони Костадо сама боялась в себе. Она отошла от столика и постояла у окна, прижавшись лбом к стеклу. Пьер вскрикнул испуганно: «Кто тут?»
– Это я… Робер еще не вернулся?
– Нет еще. Но он скоро придет. Он хотел только на минутку заглянуть туда. Может, уже известно что-нибудь… – И Пьер широко зевнул, обнажив редкие зубы. – А ты что-нибудь узнала, мама?
– Да, я сейчас была у них.
– Что?! Ты ходила на Биржевую площадь?
Пьер окончательно проснулся и посмотрел на мать суровым и недоверчивым взглядом.
– Это был мой долг, – сказала она.
Пьер подумал: