Тут зашумела вся сотня:
– Бери ее, Шибалок, на тачанку! Бабы, они живущи, стервы, нехай трошки подправится, а там видно будет!
Что ж ты думаешь? Хоть и не обожаю я нюхать бабьи подолы, а жалость к ней поимел и взял ее, на свой грех. Пожила, освоилась – то лохуны казакам выстирает, глядишь, латку на шаровары кому посодит, по бабьей части за сотней надглядала. А нам уж как будто и страмотно бабу при сотне содержать. Сотенный матюкается:
– За хвост ее, курву, да под ветер спиной!
А я жалкую по ней до высшего и до большего степени. Зачал ей говорить:
– Метись отсель, Дарья, подобру-поздорову, а то присватается к тебе дурная пуля, посля плакаться будешь…
Она в слезы, в крик ударилась:
– Расстрельте меня на месте, любезные казачки`, а не пойду от вас!
Вскорости убили у меня кучера, она и задает мне такую заковырину:
– Возьми меня в кучера? Я, дескать, с коньми могу не хуже иного-прочего обходиться…
Даю ей вожжи.
– Ежели, – говорю, – в бою не вспопашишься в два счета тачанку задом обернуть – ложись посередь шляха и помирай, все одно запорю!
Всем служивым казакам на диво кучеровала. Даром что бабьего пола, а по конскому делу разбиралась хлеще иного казака. Бывало, на позиции так тачанку крутнет, ажник кони в дыбки становятся. Дальше – больше… Начали мы с ней путаться. Ну, как полагается, забрюхатела она. Мало ли от нашего брата бабья страдает. Этак месяцев восемь гоняли мы за бандой. Казаки в сотне ржут:
– Мотри, Шибалок, кучер твой с харча казенного какой гладкий стал, на козлах не умещается!
И вот выпала нам такая линия – патроны прикончились, а подвозу нет. Банда расположилась в одном конце хутора, мы в другом. В очень секретной тайне содержим от жителей, что патрон не имеем. Тут-то и получилась измена. Посередь ночи – я в заставе был – слышу: стоном гудет земля. Лавой идут по-за хутором и оцепить нас имеют в виду. Прут в наступ, явственно без всяких опасениев, даже позволяют себе шуметь нам:
– Сдавайтесь, красные казачки`, беспатронники! А то, братушки, нагоним вас на склизкое!..
Ну и нагнали… Так накрутили нам хвосты, что довелось-таки мерять по бугру, чья коняка добрее. Поутру собрались верстах в пятнадцати от хутора, в лесу, и доброй половины своих недосчитались. Какие ушли, а остатних порубали. Ущемила меня тоска – житья нету, а тут Дарью хворь обротала. Ве´рхи поскакалась ночью и вся собой сменилась, почернела. Гляжу, покрутилась с нами и пошла от становища в лес, в гущину. Я такое дело смекнул и за ней по следу. Забилась она в яры, в бурелом, вымоину нашла и, как волчиха, листьев-падалицы нагребла и легла спервоначалу вниз мордой, а посля на спину обернулась. Квохчет, счинается родить, я за кустом не ворохнусь сижу, на нее скрозь ветки поглядываю… И вот она кряхтит-кряхтит, потом зачинает покрикивать, слезы у ней по щекам, а сама вся зеленью подернулась, глаза выпучила, тужится, ажник судорога ее выгинает. Не казачье это дело, а гляжу и вижу – не