– Не то чтобы утешать меня, – пояснил Драгоманов, – но затем, что один пить не мог. На него цыганская тоска нападала.
И тут-то, следя за игроками и слушая сплетни, – не было в городе человека сколько-нибудь примечательного, которого бы не знал его приятель, – он впервые увидел Кекчеева.
Кекчеев сидел за золотым столом, с трубкой в зубах, круглый, веселый и радушный.
По правую руку от него и по левую были женщины.
– Прекрасные женщины, – в скобках заметил Драгоманов, – теперь таких и нет совсем. Мускулы какие! Он знал в них толк.
И Кекчеев пил за них. За всех вместе и за каждую в отдельности. И играл. Играл так, что каждая жилка на его лице играла. Но от каждого выигрыша он откладывал для себя только один золотой. Все остальное с радушием истинно русского человека и в то же время с ловкостью европейца раздавал, обеими руками раздавал своим дамам.
И Драгоманов умилился, глядя на него.
– Молод был, меня прямо к нему потянуло. Благородство какое, широта! Легкость какая была в этом человеке!
И Китаев взялся рассказывать ему, что это была за широта. Благородство. Легкость.
В удостоверение же своего рассказа подозвал знакомого крупье, попросил подтвердить.
И крупье подтвердил, разумеется, под строжайшим секретом:
– Константин Иванович, он играет чисто-с, ничего не могу сказать-с. Но только скуповат-с. Он дамам эти деньги по счету раздает. По окончании игры они к нему с лихвой возвращаются-с.
– Не знаю, правда это или нет, – добавил Драгоманов и, отодвинув стул, устроил хромую ногу на столе между книг, – но не сомневаюсь, что он и теперь может пригласить к себе писателя и поставить ему, буде тот перед ним в долгу, – поставить ему съеденный обед в счет гонорара.
– Я думаю… что это неверно, – быстро сказал Некрылов. – Ему не имело смысла раздавать деньги. Но все равно. Это не тот Кекчеев. Этого Кириллом зовут. Этот еще молодой, ему лет двадцать или двадцать пять, не больше.
Ногин и сам не знал, как выбрался он из общежития. Должно быть, с полчаса шатался он по лестницам, по коридорам. В пустой аудитории он лег на парту плашмя, лицом вниз, и лежал так до тех пор, покамест какой-то сердитый старичок, без сомнения один из тех, что жили в квартире заведующего, не попросил его, грозя пальцем, немедленно выйти вон.
Растирая ладонью лоб, Ногин пробормотал извинение. Нетвердо ступая, он вышел вон, немедленно удалился.
Дело было простое. В теории литературы оно приводилось в качестве примера простейшей фабульной схемы: «Она была мила, и он любил ее. Но он не был мил, и она его не любила».
И это простое дело уже нельзя было объяснить бреднями, романтикой, литературой.
Он стоял у университетских ворот с нахмуренным лбом и стиснутыми зубами. Обмызганный лед лежал