– Нет, это он выбирает нас. Знает, когда единственно верными оказываются трагедийные громы, когда, напротив, они неуместны. Не совпадают ни с персонажами, которым выпал этот период, ни попросту – с историческим климатом. Тут все решают калибр века, калибр событий, калибр людей.
– Каков же жанр у нашего времени? Очень любопытно узнать.
Волин помедлил. Потом усмехнулся:
– По мне – скорей всего, трагикомедия. Но если хорошо постараемся, будем и далее так ретивы, возможно, предстоит трагифарс.
Я лишь вздохнула:
– Даже обидно.
– На что вы, прелесть моя, разобиделись?
– По-вашему, авторы – марионетки?
– Нисколько. Ибо в конечном счете все дело в уровне наших возможностей. Решает единственно – божий дар. Поэтому каждому стоит быть трезвым, помнить, что нужно блюсти дистанцию между собой и любимым героем.
Я вновь напряглась:
– Не очень-то ясно, что вы имеете в виду.
Волин ответил с той озабоченностью, которая всегда меня трогала.
– Я попытаюсь растолковать. Хотя это тонкая материя. В двадцатом веке жил Йохан Хейзинга. Был наблюдательный господин. И видел ближних своих насквозь. Их склонности, слабости, всякие свойства. Он-то и произнес два слова: homo ludens – играющий человек. Впрочем точней: Человек играющий. Невинная перемена мест, а между тем, насколько внушительней! Весомей. И помогает сразу понять: речь не про индивида – про общность. Мы заслужили это двусмысленное, но справедливое определение. Да, безусловно – взрослые люди. А вот же – продолжаем играть. Как в детстве.
– Что же мы – недоноски?
– Он нас ничуть не хотел унизить, – нахмурился Волин. – В конце концов, жизнь – игра, и в этой игре у нас – отведенные всем нам роли. Бывает, что они тяготят. Мы чувствуем себя уязвленными. Считаем, что роли эти навязаны. Судьбой, стечением обстоятельств. Хотим из них выпрыгнуть и начать другую – любезную нам – игру. При этом не сообразуясь с возможностями. Но это игра небезопасная. Порою жесткая и в особенности для нашего брата – литератора. Мы ведь тщеславные обезьянки. И хочется всем морочить головы, все-то доказывать urbi et orbi – городу, миру, каждому встречному, что ты и столь милый тебе персонаж, в общем и целом, один человек. Что вы, как сиамские близнецы, неотторжимы один от другого. Лестно, но все это – самообман.
Он грустно вздохнул:
– Напрасно так тужимся. День настает, становится ясно, что это не так, что ты заигрался. Ничуть вы не схожи, не станешь ты ро́вней написанному тобой удальцу. И вот несчастный Хемингуэй, однажды бесповоротно прозрев, снимает со стенки свое ружье и в клочья разносит собственный череп. Расплачивается за свой эффектный разретушированный мачизм.
А те, у кого кишка тонка, все-таки остаются жить. Вернее – доживать свою жизнь. Но это уже другие люди – погасшие, выжатые, исчерпанные. Они не умеют существовать без сочиненной ими легенды. И быть такими, какие есть. Им остается чадить и гаснуть.
Я изобразила улыбку:
– Мороз по коже. Грустная участь.
Волин кивнул.
– Куда уж