Согласно избитому стереотипу, у эскимосов существует множество слов для обозначения снега – у римлян же и в самом деле имелся большой запас наименований для различных состояний и степеней жестокости и насилия. Сенека классифицировал насилие и пытки по функциям, относя, например, распятие и публичные казни на аренах к категории crudelitas (лат. «жестокость»), и считал их использование разумным, ведь у них была конструктивная цель: предотвращение восстания или наказание преступников. Латинское слово crudelitas, а вслед за ним и английское cruelty, происходит от crudos, что означает «кровавый», «сырой», «бесчувственный». Но необоснованное насилие без выгоды или цели (compendium, лат. «выгода»), убийство ради убийства называлось feritas («дикость», «зверство», «звериная свирепость»). Подобное буйство приписывалось иррациональным вспышкам гнева (лат. ira), и Сенека утверждал, что неограниченная власть и богатство приводят к excītum – возбуждению ira.[10]
Зрителям нравились публичные убийства, и это уже тогда заботило некоторых наблюдателей. Упоительное возбуждение, вызванное кровопролитием, получило название cruenta volupatate inebriabatur («сладострастное опьянение жестокостью»){117}. Афинагор в своем «Посольстве» говорил, что «наблюдать за гибелью человека на арене равносильно тому, чтобы убить его самому». Сенека писал: «Бросить человека льву – все равно что разорвать его собственными зубами»{118}. Лактанций в «Божественных установлениях» (6.20.9–14) определяет зрителя смертельных игр как particeps (лат. «участник»).
Но не только насилие и жестокость этих «игр» беспокоили наших античных предков. Как и нас сегодня, их волновала имитация насилия и смерти на развлекательных мероприятиях в театре. Древние еще не придумали термина для того, что мы называем садизмом, но уже в 350 году до н. э. греческий философ Платон записал диалог со своим бывшим учителем Сократом на тему удовольствия, которое зрители получают от созерцания страдающих персонажей пьес. «Нужно ли нам напоминать… об удовольствиях рыданий и тоски, примешанных к страданиям? Когда зрители в одно и то же время и радуются, и плачут? А разве тебе не известно, что и в комедиях наше душевное настроение также не что иное, как смесь печали и удовольствия?»[11]{119}.
Почти шестьсот лет спустя Августин Блаженный испытывал те же опасения по поводу радостных откликов на страдания в драматических представлениях. «Меня увлекали театральные зрелища, они были полны изображениями моих несчастий и служили розжигом моему огню. Почему человек хочет печалиться при виде горестных и трагических событий, испытать которые он сам отнюдь не желает? И тем не менее он как зритель хочет испытывать