Оставшись в блокадном Ленинграде, Пантелеев едва не погиб. Неоднократно он оказывался на краю смерти, и каждый раз, когда ситуация виделась совсем безнадежной, его спасала молитва. Однажды его задержал на улице человек «из органов» и повел в участок, а потом, заведя за угол, внезапно отпустил. В другой раз, когда он от голода не мог пошевелиться и с огромным трудом выбрался из квартиры на лестничную клетку, вдруг на помощь пришла незнакомая женщина. Таких случаев немало в воспоминаниях Пантелеева.
В одной из его «блокадных» записей 1941 года есть такие строки: «Кажется, впервые в истории Русской Православной Церкви этой зимой в Ленинграде не служили литургии – за неимением муки для просфор. Служили «обеденку». Что это такое – не знаю». Судя по этой записи, писатель, едва стоящий от голода на ногах, находил в себе силы, чтобы ходить в храм. Что в это время и в этом месте само по себе было настоящим христианским подвигом.
Сам писатель Пантелеев считал себя плохим христианином, укорял себя в том, что не несет в мир свет веры. Но разве сама его жизнь не является свидетельством обратного? Пройдя, подобно первым христианам, гонимым и преследуемым, вынужденным скрываться и опознавать друг друга по тайным знакам, трудный, полный испытаний путь, он выстоял. Не отступил, не уклонился, не свернул, выбирая более легкую и безопасную дорогу. Отказываясь предать память друга, чтобы снять с себя подозрения; продолжая носить нательный крестик, что было само по себе приговором в то время; осознавая опасность дерзкого слова «православный» в графе «вероисповедание», – он, так же как и маленький часовой из его рассказа, оставался на своем посту. Потому что дал слово.
Верую
Главы из повести
Всю жизнь исповедуя христианство, я был плохим христианином. Конечно, догадаться об этом нетрудно было бы и раньше, но, может быть, впервые я понял это со всей грустной очевидностью лишь в тот день, когда от кого-то услышал или где-то прочел слова Н. Огарева о том, что невысказанные убеждения – не есть убеждения. А ведь я почти весь век свой (исключая годы раннего детства) должен был таить свои взгляды. Впрочем, не знаю, то ли я слово употребил: должен. По Огареву, НЕ должен. Знаю только, что так поступать вынужден был не я один, а тысячи и даже тысячи тысяч моих единомышленников и сограждан. Потому что многих из тех, кто НЕ таил, давно уже нет с нами. Не всех этих людей мы знаем, не все они и в будущем будут разысканы (не они, конечно, а могилы их), не все будут названы по именам, но и не названные да святятся до скончания века их великие – все до единого великие – имена!..
Сейчас, когда, подводя итоги, я надумал писать свою исповедную повесть, я еще раз вспомнил слова Николая Огарева, взвесил их, задумался над ними и – показалось мне, что, может быть, все-таки не всегда и не ко всему приложима эта огаревская максима.
Ведь