Уже ничего святого нет в душе.
Вместе со всеми ору:
Никто не даст вам избавленья —
Ни Бог, ни царь и ни герой…
Бога нет! Все позволено. Все можно. Забыты Моисеевы заповеди. Забыты заповеди Блаженства.
Первая кража. И не где-нибудь, а – в монастыре, у монахинь!
Пожалуй, все-таки я неправильно сказал – о черной яме. Это сейчас, издалека так мне кажется, будто я был в яме. А тогда, вероятно, лукавый здорово путал меня. Неправда, будто я орал слова «Интернационала». Я истово пел, а не орал. Ушел Бог, но пришли идолы. Мировая Революция. Коминтерн. Ленин. Троцкий. Зиновьев. И прекрасная заповедь:
«Мир хижинам, война дворцам».
Тогда я не знал, не понимал и понимать не хотел, что за алым полотнищем, на котором начертаны были эти соблазнительные слова, прячутся, притаились со зловещей ухмылкой Киселев и мичман Корытов. То есть я этой ухмылки не видел, не хотел видеть. Все справедливо, говорил я себе. «В белом венчике из роз впереди Иисус Христос». Именно так принимал я революцию, еще не зная, не слыша даже имени Блока. И шел – без имени святого – куда все шли.
Долой, долой монахов,
Долой, долой попов! —
кричал я вместе со всеми на Первомайской или Октябрьской демонстрации.
И все-таки это было наваждением, кознями дьявола. В самом деле, как же это могло быть так сразу – будто с пятого этажа головой вниз?!
А что же мама? Мама, конечно, страдала, как страдали и другие матери, терявшие духовное родство с детьми. Правда, я щадил ее. Когда мы вернулись в Петроград, я несколько раз ездил с нею на Смоленское кладбище. Безработные попы тучами накидывались на нас еще у ворот, предлагая свои услуги. Мама выбирала самого несчастного, голодного, и он служил на спехинских могилах панихиду. Я стоял, сняв шапку, крестился, но в душе Бога не было.
Я уже был в Шкиде, когда маме сделал предложение мой будущий отчим, Василий Васильевич. Точных сведений о гибели отца не было, мама и по церковному и по гражданскому праву считалась замужней. За разрешением на новый брак ей пришлось обращаться к петроградскому митрополиту. Митрополит разрешение дал. Но этого ей показалось мало. В первый приемный день она приехала ко мне в школу имени Достоевского и сказала, что без моего согласия замуж не пойдет. Страшновато вспоминать этот день. Я не только благословил ее на брак, но и согласился быть шафером на свадьбе. Венчались они в домовой церкви Обуховской городской больницы, на Фонтанке, и я, четырнадцатилетний, держал над головой матери венец. И опять холодно и пусто было и в церкви и в душе. И когда я крестился или прикладывался ко кресту – это было притворством.
Сколько же оно длилось, это наваждение? Вспоминал, считал и подсчитывал сейчас, и оказалось, что очень долго длилось – лет шесть или семь.
Стыдно, ужасно стыдно писать об этом, но – взялся каяться, изволь каяться до конца.
Я не только был безбожником. Я был неистовым,