Настойчивый стук в дверь заставляет его встрепенуться, отложить в сторону книгу. Он соскакивает со стула, настораживается, ждет. Стук повторяется. Он всматривается в дальний угол помещения – туда, где мрак практически полностью душит слабый свет лампадки, но все-таки умудряется разглядеть фигуру индейца – своего отца. Тот лежит на топчане все в той же позе, что и три часа назад – что и три дня назад: раскинувшись на спине, глаза открыты, опустошенный горем взгляд устремлен в потолок. Даже не шевелится, когда дверь начинает дребезжать от очередного кулачного стаккато. Мальчику странно видеть своего отца таким… Хотя за три дня уже можно было привыкнуть. Впрочем, он и привык. Привык с тем же смирением перед неизбежностью и необходимостью, с какой во времена не столь давние (хотя для него с тех пор уже прошла вечность) вынужден был привыкнуть к самостоятельной жизни. Какая разница, был ли отец тут с ним вот в таком состоянии, или его не было вовсе? В свои неполные двенадцать лет он уже мог спокойно обходиться без взрослых месяцами. Пока отец и мать восстанавливали справедливость и освобождали их народ от гнета, он жил тут один. Сам просыпался, наспех завтракал, если была возможность, брал отцовское ружье, шел в лес, расстанавливал сети и новые ловушки для дичи, проверял старые, собирал добычу, возвращался домой, усаживался за рукописи и трактаты, силясь самостоятельно постичь заложенные в них знания, потом работал в огороде или в доме, а когда начинало темнеть, готовил ужин, ел, ложился на потертый матрац, брал любимую книгу и читал до тех пор, пока его не одолевал сон. И так изо дня в день и день ото дня. Чем этот день отличается от одного из тех в долгие месяцы одиночества? Да почти ничем. Разве что постоянно занятый лежак в углу комнаты, вынуждавший его снова перебраться на ночевку в гамак, да этот незваный гость на ночь глядя…
Он снимает со стены ружье, не забыв зарядить его припасенной в ящике дробью, подходит к двери, отпирает. Дуло устремляется на замершего на пороге пожилого человека, чье лицо ему смутно знакомо. Один из товарищей его отца… Он не может припомнить имя. Может, потому что и вовсе его не знает.
– Боже мой, бесенок, убери ружье, – оторопело вскрикивает гость, – Все хорошо. Я – друг и пришел с миром.
Чуть помедлив, мальчик все-таки неохотно опускает оружие, и тогда гость с нарочитой дружелюбностью продолжает:
– Ну, ничего себе, как ты вымахал, бесенок! Когда я последний раз тебя видел, ты мог спокойно под столом пройти, не нагибаясь. А теперь – вон какой! Почти с меня ростом! Смотри, будешь и дальше так тянуться, головой в потолок упрешься! – и человек смеется, протягивая руку и теребя копну длинных всклоченных волос на голове мальчика. Потом замечает полное отсутствие ответной реакции со стороны ребенка. Чувствует неловкость, конфузится. А мальчик продолжает смотреть на него каким-то отнюдь не детским, хмурым и серьезным взглядом, будто без слов спрашивая, «что тебе здесь нужно»?
– Ты, я вижу, не слишком общительный, – говорит гость. Улыбка и приветливость тают и стекают с его лица, отяжеляя и без того обрюзглые губы, – Мне с твоим отцом нужно поговорить. Он дома?
– Дома. Но с тобой разговаривать не будет, – мрачно отзывается мальчик.
– Это еще почему, бесенок?! Я же его друг!
Гость пытается напористо пройти в дом, но маленький бука преграждает ему путь, становясь в дверях, словно сторожевой пес. Его напряженные руки готовятся снова вскинуть ружье и взять наглого вторженца на прицел, но в последний момент он почему-то решает не прибегать к этому методу.
– Говорю тебе, он не будет разговаривать. Он ни с кем больше не разговаривает, – только повторяет он. Несмотря на юный возраст, голос мальчика звучит жестко и непреклонно.
– Ни с кем? А с тобой?
– Тоже не разговаривает.
Человек удивленно всплескивает руками.
– Не понимаю… Почему? Что-то случилось?
Секунд