Это больше не было мольбой о помощи, не было проклятьем, не было молитвой. Это был животный визг, рожденный не сознанием, а бьющимся в агонии телом, последом боли, которая была рождена в его теле и теперь терзала его, как плотоядные личинки методично терзают еще теплую плоть живой, но парализованной гусеницы.
Страшнее всего был первый миг. Тот, за которым, ужалив его огненным змеиным языком в глазной нерв, пришла тьма. Сперва в левый глаз, потом в правый. В этой темноте, как в концентрированной кислоте, вдруг растворилось все сущее.
Напряженный Алафрид. Старая зала с осыпающейся штукатуркой, превратившаяся в пыточный чертог. Сам Лаубер, вдохновенно разглядывающий ланцет. А потом и весь мир.
Как будто Господь повторил слово, произнесенное Им в первый день, отчего свет, зажженный неисчислимые века назад, вновь померк, а небо вдруг обратно объединилось с землей, превратившись в безвоздушное пространство, но не разреженное, как космический вакуум, а тяжелое и плотное, точно состоящее из колючего сбившегося войлока.
Какой-то миг Гримберту казалось, что он все еще видит, пусть и сквозь обжигающие багряные сполохи боли, отказываясь себе признаться в том, что эти смутные образы рождены лишь его воображением. Лица смазались, рассыпались и утонули.
Лаубер мог быть бессердечным ублюдком из ледяного мрамора, но в одном ему нельзя было отказать. К своей работе он относился очень серьезно. Работал он молча, сосредоточенно, делая вздохи через равные промежутки времени. Не осыпал проклятьями непривычный инструмент, не чертыхался, не выказывал никаких признаков нетерпения. Если до Гримберта и доносились какие-то звуки, кроме скрежета стали в его собственных глазницах, то только лишь сосредоточенное дыхание Лаубера.
Лишь однажды за все время операции он произнес:
– Что ж, я ожидал, что все пройдет не совсем гладко. Признаться, я не совсем доволен результатом. С другой стороны… Что ж, определенно недурная работа.
«Результатом, – подумал Гримберт. – Он не совсем доволен результатом.
Проклятый перфекционист. Ледяной голем».
На несколько секунд боль, бурлящая в его черепе гейзерами из раскаленной ртути, отступила, вернув ему способность сознавать мир, но уже четырьмя чувствами вместо привычных пяти.
Не совсем доволен результатом. Не совсем доволен результатом. Не совсем…
«Когда я доберусь до тебя, ты будешь счастлив вырвать свои глаза собственными же пальцами, чтобы преподнести мне на блюде. Я обреку тебя на такие страдания, что даже жестокосердные сарацины, знающие тысячи способов мученической смерти, испытают ужас. Я использую на тебе все пытки, которые суждено было пережить великомученикам, в такой последовательности, которая поможет тебе как можно дольше оставаться в живых. Я…»
Но боль вернулась, оборвав мысли, хлещущие по своду черепа окровавленными