– Конечно, смогу! – самоуверенно сказал я, имея за плечами среднюю школу, учебу в Львовском и Читинском аэроклубах, службу в Воздушно-десантных войсках и Омское летное училище. В сумме все это тянуло как минимум лет на двадцать пять. Что ж, пусть будет еще года два-три. Но писатель положил тяжелую ладонь на мое плечо:
– Ты, наверное, не совсем правильно понял мою метафору: учиться придется всю жизнь. И работать до черного пота.
Так в мою жизнь вошел Николай Дмитриевич Кузаков, мой СТАРИК, мой Учитель. Он вошел со своими словами: чепушатина, до черного пота, невдогляд, беспроклый, вытропить, соболятничать, медвежало, гордачливый, изнапраслина, ознобень, разнемога, непутя'вка и многими-многими другими, которыми изобиловало его образное, богатое, изумительно-прекрасное северное наречие. Но главным его словом применительно ко мне было слово «старик», хотя мне в ту пору не было еще и тридцати. Не знаю, почему так случилось. И не могу припомнить, чтобы он называл меня по имени. Старик да Старик. И для меня он, в то время совсем еще молодой мужчина, едва перешагнувший полувековой жизненный рубеж, тоже стал Стариком. Навек моим! Хотя, кроме как по имени-отчеству, я его никогда не называл. А потом я прочел его повесть «Именной карабин» и понятие Старик по отношению к моему литературному отцу и учителю укрепилось во мне навсегда. Потому, что в этой небольшой, с незамысловатым сюжетом повести я вдруг увидел в кузаковском герое-охотнике того, хемингуэевского героя-рыбака из повести «Старик и море». Точно таким же могучим накалом любви человека к жизни, к отрицанию ветхости и бессилия озарено произведение дедушки Хэма, как и повесть Кузакова.
Мой Старик… Я знал его не один десяток лет. Каким же он был? Он был всяким. Лишь три человеческих проявления не были характерны для него: злость, подлость и жестокость. Будучи профессиональным и весьма результативным охотником, он принципиально не применял в разговоре расхожее слово «убить». Никогда не говорил о том или ином добытом звере: «Я его убил», в речи Старика это звучало: «Я его спромышлял».
Всех остальных черт в характере Кузакова было бесконечно много. Но, прежде всего, он был добрым. Нет, не добреньким, но по-настоящему добрым. Добро всегда высокодуховно, не мстительно, не злопамятно. За те поступки, которые люди порой выкидывали по отношению к Кузакову, кто-то другой мог бы, наверное, уничтожить, он же тихонько улыбался, приговаривая:
– Ничего, ничего-о-о… Всякое бывает. Надо уметь прощать, быть выше грязного, подлого, стараться этого не замечать.
Невольно на память приходит один случай: в гостеприимном доме Кузаковых очередная гулянка-посиделка. Как всегда, на столе все то, что нашлось в небогатом холодильнике. (У Кузаковых никогда и ничего не экономили впрок, все, что имелось, хлебосольной Евгенией Герасимовной «металось» на стол). И вот один, порядком подвыпивший литератор, забыв, видно, где находится, бубнит столь же «трезвому»