– Работай! – проворчал он после некоторого молчания. – Работай, тебе же будет на гибель. Не жить тебе здесь, цыганское отродье.
И в гневе продолжал вслух:
– Эй, слышь ты! Для чего сколачиваешь ты этот хлев?
– Для чего? Буду в нем жить, – спокойно отвечал Тумр, не отрываясь от работы.
– Что тебе вздумалось, на свою беду, приволочиться сюда? Мир ведь велик, много в нем места для вашей братии – слышь ты, эй?
– А чем я тебе мешаю? – отвечал цыган, – воздуху я твоего не выдышу, воды твоей не выпью, хлеба у тебя не выем, хватит на всех!
– Да зачем тебе было селиться непременно в нашей деревушке?
– Почему же мне в ней не селиться?
– Эй! Черт тебя побери, не прикидывайся простаком! Долго и с тобой растабарывать не стану, дело тебе говорят: ступай отсюда, иди на все четыре стороны, я куплю твою клетушку, только убирайся отсюда, не то…
– Не то что же?
– Да уж то, что тебе здесь не жить!
– Чем же я тебе помеха?
– Вишь, словно он ничего не знает. Эй, брат, выкинь из головы мысль о Мотруне. Говорю тебе, не будет в том проку, а честью не хочешь, так возьмут тебя черти.
Тумр молча принялся опять обтесывать кривой березовый брус.
– Слышишь! Возьмут тебя черти! – повторил Лепюк, взбешенный хладнокровием цыгана.
– Не знаю, кого прежде, – спокойно отвечал Тумр, – увидим!
– Увидим!.. Так ты не пойдешь отсюда?
– Не пойду я, не пойду, напрасно хлопочешь, хозяин.
Лепюк стукнул палкой в землю, стиснул зубы, отвернулся и поспешно удалился.
Через неделю хата была почти готова. Топор Тумра притупился; чтобы отточить его, он отправился по обыкновению к соседнему кузнецу и пробыл у него три дня. На обратном пути он невольно задумался о последнем своем свидании с Лепюком, об угрозах старика и о своих надеждах. Дойдя до поворота дороги к Ставискам, он вдруг увидел на вечернем небе синюю полосу дыма, уносимую ветром. Показалось ему, будто дым был как раз над тем местом, где стояла его хата. Он прибавил шагу – и стал как вкопанный: вместо своего будущего жилища он увидел груду дымящегося пепла.
Некоторое время стоял он неподвижно. Вид пепелища отнял у него всю бодрость, все мужество, крепко заныло его сердце и впервые со времен детства две крупные слезы покатились из его черных глаз, обжигая непривычные к ним щеки. Он стоял, скрестив руки, и смотрел, без слов, без мысли, почти как помешанный. Впрочем, эта немая, тяжелая скорбь была непродолжительна и перешла не в жажду мести, не в бешенство, а в решимость. Цыган поднял голову, вздохнул и быстро пошел к пепелищу. Он решился начать свой труд сызнова.
«Что раз сделал, сделаю и в другой раз, – рассуждал он про себя, – может быть, еще