Он проводит пальцем по ее груди и отдергивает руку, словно прикоснувшись к змее.
– И конечно, бедняжка Лиззи, – слишком поздно добавляет он.
– Днем она всегда плачет, – говорит она. – И почти всю ночь. Возьмешь ее?
– Минутку.
На нем щегольской рабочий костюм – костюм, который он носит, чтобы казаться преуспевающим. Ребенок любит срыгивать, выплевывать, тратить попусту молоко, которое она с таким трудом и болью производит. У ребенка на голове короста, и она отковыривает ее, бросает меж половиц, где ее не заметит Альфред, и ей не придется потом убирать. Вместе с коростой она вырывает немного тонкого пуха. Из одной ранки проступает кровь. Она размазывает ее пальцем, задевает щеку ребенка растрескавшимся соском, который снова закровоточит, когда ребенок начнет сосать; кровь в рвоту ребенка, заверил ее доктор, попала из ее груди, а не из его желудка. Это известная беда, и ее кровь никак не вредит ребенку. Ребенок плачет и не хочет есть. Она прячет грудь, приходит Альфред и забирает ребенка.
– Бедная детка. – Он похлопывает ребенка по спине, и тот пытается присосаться к его щеке. – Бедненькая Алли-баба. Лиззи, а ей не холодно? Она такая холодная.
Элизабет встает.
– Она тепло укутана, – говорит она. – Жара в доме вредна для здоровья. Но теперь ты пришел, и я разожгу камин внизу.
На лестнице, на пару мгновений, пока Альфред не придет к ней в столовую, она свободна от ребенка.
Ему нравится его контора, хоть сам бы он спроектировал ее совсем по-другому. В каменных блоках и затейливых фронтонах, ананасах и завитушках резных акантовых листьев иногда, мельком, в лучах солнца ему видится Кембридж. За тяжелой дверью, ключ от которой он иногда бессознательно поглаживает, возвращаясь домой, к Элизабет, темно-красный ковер лежит на широких половицах, в мраморных каминах пылает огонь. У всех троих декораторов кабинеты в глубине здания, на самом верху, где сквозь окна, которые выше Альфреда, льется северный свет. Клиентов не пускают дальше первого этажа, откуда те пытаются разглядеть виднеющуюся в лестничном пролете многоярусную серебряную вазу работы самого Джеймса Стрита, в которой всегда стоит пышный букет оранжерейных цветов. Процесс творения, говорит Стрит, должен быть скрыт за завесой тайны. Это ведь все равно что начинять колбасу, но покупателям нравится думать, что в деталях кроется что-то тайное, переворотное.
И может, так оно и есть. Он уже несколько дней думает о рябиновых деревьях, о рисунке блестящих