коммунизма племя,
если крашено рыжим цветом,
а не красным время?..
Или:
Я запретил бы продажу овса и сена.
Ведь это пахнет убийством отца и сына!..
А вот из всего Кирсанова и строчки не осталось, разве что экзотические названия: например вулкан Попокатепетль.
Я искренне принимал их – всех троих! – их лестничные пролеты-стихи, их мастерское жонглирование словами и звуками, в особенности на рифме, за высший пилотаж поэзии. Какое-то время я еще шел за ними, по их следам, веря и сострадая всем их лирическим драмам, пока, наконец, не понял, что наивысшая точка лирического кругозора для них – этот самый вулкан Попокатепетль. Дальше тропинки не было…
…Поначалу я еще спорил с Николаем Поболем – своим старшим университетским товарищем, ментором и на протяжении сорока последующих лет лучшим другом. В нашей младоестественной среде он был настоящим инопланетянином – человеком из другого мира и теста! Старше нас лет на 15, а свободней – на все 50! Все в нем поражало: плотовик, подводник, полярник, неутомимый курильщик (тогда – по четыре пачки в день). В мире живописи и в мире поэзии – у себя дома, парсеки всевозможных стихов – наизусть!
Он и был – по призванию – идеальный читатель поэзии: с кругозором и системою взглядов, не пропускающими через себя халтуру, с тонко настроенной на чудо стиха ушною раковиной, не допускающей ни фальши, ни пустоты. Как и я – влюбленный в поэзию, но, в отличие от меня, ее еще и знавший! Не рощицей, не лесопосадкой, а необъятным лесом, тайгой, раскачивалась и гудела она в его душе…
Вот он-то и объяснил мне разницу между Мандельштамом и Кирсановым. В течение всего нескольких разговоров он меня полностью «перевербовал», одновременно настроив ухо на совсем другие критерии, нежели крутые лесенки и консонансы.
Ершась и хорохорясь, я еще нехотя кивал на космическую образность Маяковского, на словарное богатство Асеева, на неслыханную хитроумность рифм и экзальтированность чувств у Кирсанова, – а мой друг только хитро улыбался, затягивался сигаретой и до обидного вяло защищался.
Иногда, впрочем, читал что-нибудь навскидку: «За то, что я руки твои не сумел удержать…», «Мы с тобой на кухне посидим…» или «За гремучую доблесть грядущих веков…». Про «Волка» он говорил, что это единственное стихотворение в мировой поэзии, у которого не одна, а сразу две концовки, и обе гениальные!
И чем больше я горячился, тем лучше понимал всю бессмысленность нашего «спора». А потом и вовсе перестал спорить – начал впитывать и спрашивать. И уже не «аргументы» находил я в этих дивных строках, а именно то, чем они, собственно, всегда были – явленное чудо, счастье, воздух, без которого уже нельзя будет жить.
В душах тех, кому поэзия насущно необходима, есть некая врожденная или приобретенная частота звучания, которая вдруг начинает резонировать на определенные стихи определенного поэта – того самого, кто с наибольшей