Неудача эта не охладила ее любви к опере, и обязательно два или три раза в месяц, когда в программе значились «Князь Игорь», «Борис Годунов» или «Псковитянка», она появлялась в последних рядах партера, всегда одна, скромно одетая, со старинным бабушкиным лорнетом на цепочке, из горного хрусталя, что придавало некоторую не лишенную изящества старомодность ее облику, исполненному благородства. После каждого посещения театра она обязательно на несколько дней лишала себя завтрака и ходила на работу пешком, уравновешивая свой бюджет.
Способность веселиться была ей органически чужда. Вечеринки и танцы не только не привлекали ее – они казались ей святотатством. Веселиться, когда Россия во мгле, танцевать, когда она залита кровью?! Театр – другое дело; в ее глазах сцена была искусством, возвышающим душу, и на него она не смотрела как на развлечение, он не нарушал того траура по России, в который она облекла себя.
Чем больше она жила, замкнувшись в своем внутреннем мире, с ей одной ведомыми радостями и печалями, тем дальше отходила от окружающих ее людей. На службе ее уважали, но держалась она особняком, не сближаясь ни с кем. Пошлый, развязный тон, который усвоила себе среда мелких служащих, был ей невыносим. Всматриваясь в их жизнь, как на сцену в бинокль, она спрашивала себя: как может их интересовать весь этот вздор, вся эта суетность, и не столько их политическая настроенность, сколько их интересы – кино, тряпки, зарплаты – были непонятны ей. Еще менее она могла постичь тот грубый флирт, который царил между ними. Каждая служащая позволяла мужчинам при всех хватать себя за плечи и за локти, водить себя в кино и навещать на дому, а через несколько месяцев ложилась на аборт или получала от этих людей