Скоро вещи увязаны в узел. Зулейха туго заматывает голову шалью, плотно запахивает тулуп. Берет с печной приступки закутанный в тряпицу остаток каравая – в один карман. С подоконника отравленный сахар – в другой. У окна остается лежать крошечная мертвая тушка – мышонок полакомился ночью.
Готова в дорогу.
Останавливается у двери и окидывает взглядом разоренную избу. Нагие стены, неприкрытые окна, на грязном полу – пара затоптанных тастымал. Муртаза лежит на сяке, вперившись заостренной бородой в потолок. На Зулейху не смотрит. Прости меня, муж мой. Не по своей воле тебя покидаю.
Громкий треск материи – Мансурка срывает чаршау, отделявшую мужскую половину избы от женской, и довольно отряхивает ладони. Разбитые горшки, выпотрошенные сундуки, остатки кухонной утвари бесстыже открываются взору любого входящего. Срам какой.
Зулейха, краснея от невыносимого стыда, опускает глаза и выскакивает в сени.
В небе пылает рассвет.
Посреди двора высится огромная куча утвари: сундуки, корзины, посуда, инструменты… Чернявый, пыхтя от натуги, тащит из амбара тяжелую долбленую колыбель.
– Товарищ Игнатов! Гляньте – брать?
– Дурак.
– Я думал – под опись… – обижается тот, затем, решившись, все же швыряет колыбель на самый верх кучи. – Вот нажили добра – мама не горюй!
– Зато теперь все – колхозное, – Мансурка заботливо подбирает выпавшую корзину и аккуратно кладет обратно.
– Ага. Наше. Народное, – Чернявый широко улыбается и незаметно засовывает в карман маленькую льняную каплау.
Зулейха спускается с крыльца, садится в сани – по привычке спиной к лошади. Застоявшаяся за ночь Сандугач вскидывает голову.
– Зулейха-а-а! – раздается вдруг из дома низкий хриплый голос.
Все оборачиваются к двери.
– Покойник ожил, – громко шепчет в тишине чернявый и мелко крестится тайком, пятясь к амбару.
– Зулейха-а-а! – вновь несется из дома.
Игнатов поднимает револьвер. Колыбель сверзается с кучи и грохается об землю, с треском раскалывается на части. Дверь с протяжным скрипом распахивается, в проеме – Упыриха. Длинная ночная рубаха развевается, губы зло дрожат. Уперлась в гостей круглыми белыми глазницами, в одной руке – клюка, в другой – ночной горшок.
– Где тебя шайтан носит, мокрая курица?!
– Вот черт, – переводит дух чернявый. – Чуть не поседел.
– Смотри-ка – жива, старая ведьма, – Мансурка вытирает ладонью испарину со лба.
– Это еще кто? – Игнатов засовывает револьвер обратно в кобуру.
– Мать его, – Мансурка разглядывает старуху, восхищенно присвистывает. – Ей лет сто, не меньше.
– Почему нет в списках?
– Так кто же знал, что она еще…
– Зулейха-а-а! Ну дождешься – Муртаза тебе покажет! – Упыриха гневно вздергивает подбородок, трясет клюкой. Размашистым жестом швыряет содержимое горшка перед собой. Сверкают голубые колокольчики на молочном фарфоре.