Софья Фроловна считала, что Эдик – «вылитая я». Но Стрельцову хотелось быть похожим на отца. «Я и похож, – говорил он мне, – у него вот только волосы сохранились»… Эдик полысел, вернувшись из заключения.
«Между нами, мать свою я не уважаю», – сказал он в том разговоре неожиданно для меня. Мать в этот момент жарила нам на кухне котлеты.
Я понял так, что он не смог простить ей принципиальности, проявленной по отношению к отцу. Конечно, в послевоенном Перове отца ему очень не хватало.
Первая жена Стрельцова – Алла – вообще считала причиной всех бед своего непутевого супруга безотцовщину…
Футбол, который видел подростком Эдик на «Динамо», по его словам, в него «прямо впитывался – отдельные моменты тех матчей у меня всю жизнь в памяти».
У них во дворе в Перове был ледник, лед засыпался опилками – и когда лед увозили, освобождалась площадка для игры. С ощущения этих опилок на подошвах и начиналось, возможно, своеобразие его футбола.
Но Стрельцова Стрельцовым сделал еще и талант внимательного и благодарного зрителя послевоенного футбола: матчи, увиденные им на «Динамо», привили вкус к элитарному толкованию игры.
Кто бы поверил, но я помню в некоторых подробностях свое состояние в тот мартовский день, когда я узнал о существовании Стрельцова.
Тринадцатилетний школьник, сидел я, вернувшись с уроков, на кухне в квартире на углу Хорошевского шоссе и Беговой улицы, ведшей к стадиону «Динамо», – что совсем немаловажным было в моем самоощущении, – и читал газету «Советский спорт», которую родители после долгих уговоров выписали мне с нескрываемой горечью: узость моих интересов вкупе с невысокой успеваемостью в учебе резонно вызывали у них большие сомнения в будущем сына. Газета действовала на меня терапевтически – углубляясь в ее чтение, я забывал про все неприятности.
Помню свое смятение перед открывшейся судьбой еще секунду назад неизвестного мне человека, чья близкая молодость вдруг вдохновляюще подействовала на меня.
Помню полуденное солнце на хрусте сминаемого нетерпением газетного листа. Весной я остро испытывал (и до сих пор испытываю) непонятную тоску. Сейчас – зная все дальнейшее – мне, наверное, легче объяснить происхождение этой тоски нежеланием смириться со своим несовершенством.
И ожидание воздействия извне.
Сложись моя жизнь по-иному, Эдуард бы, наверное, вошел в нее в иных объемах – почему-то мне кажется, что для внутреннего родства с ним неблагополучия во встречной судьбе должно быть больше, чем благополучия, или, может быть, ровно столько же…
В газетной заметке ничего не предрекалось – сообщался возраст торпедовского новобранца: шестнадцать лет – и всё.
Но мне различенной в строке информации вполне хватило.
Думаю,