Длинный и украшенный невероятно пышными словесными оборотами приговор, из которого Энекл, вполне сносно говоривший по-мидонийски, понял едва ли треть, площадь прослушала в гробовом молчании. Писари читали мерно, торжественно и внушительно, с мастерством, недоступным лучшим из эйнемских знатоков искусства декламации. Когда последние слова отзвучали, раздался рёв и посыпался град гнилых овощей. От громогласного «Нан-Шадур-иллан, хуваршиим!» дрожали стены окружающих домов.
– Что такое «эну илум шиб илиш»?! – спросил Энекл, с трудом перекрикивая рёв толпы.
– Мы уже восьмой год в Мидонии, а ты так толком и не выучился языку! – прокричал в ответ Диоклет. – «Дорога, сокрытая во тьме»!
– Гарпиям на поживу мидонян и их язык! Название казни, что ли?!
От иллумиев, владевших Нинуртой и долиной Закара до вторжения мидонян, последние унаследовали странный обычай давать наказаниям вычурные названия. Обыкновенное отсечение головы, например, именовалось «отделением неба от земли». Это весьма полюбилось эйнемским наёмникам. Отныне оплеуха, полученная от эномотарха, называлась не иначе как «сотрясение неразумного убедительным».
– Не знаю, – ответил Диоклет, к удивлению Энекла, простодушно считавшего, что товарищу известно о варварах всё.
– Ну, раз так, значит, что-то совсем древнее.
– Или что-то совсем новое. В любом случае скоро всё узнаем, хотим мы этого или нет.
Палачи вывели Нан-Шадура вперёд и поставили его посередине, кто-то из них заставил старика упасть на колени. С торжественной медлительностью перед лицом приговорённого разломили символы его некогда огромной власти: жреческий посох, широкое оплечье вельможи, церемониальный высокий колпак из белой овечьей шерсти. Затем с бывшего иллана сорвали всю одежду и также разодрали на части. Предметы, украшенные символами божеств, бережно собрали и, завернув в дорогое покрывало, унесли, а всё остальное свалили в кучу и растоптали ногами. Энекл с отрешённым любопытством проследил, как какой-то драгоценный камень – кажется, изумруд – весело подпрыгивая, прокатился через весь помост и свалился с края вниз, под ноги солдат.
Покончив с этим, старика растянули на верёвках меж двумя столбами. Палач коснулся тёмной кожи багровеющим раскалённым тавром, и на бёдрах, плечах, животе заалели уродливые позорные знаки. Вид корчащегося меж столбов тела казался столь жутким, что выругался даже видавший виды Энекл. Диоклет же с самого начала казни не сводил глаз с дальнего конца площади. Даже годы, проведённые в Мидонии, не приучили его к виду чужих страданий, хотя должны были. Губы Диоклета слегка шевелились – видно, читал про себя какую-нибудь поэму или элегию, пытаясь заглушить доносившиеся с помоста звуки.
Бывший жрец переносил мучения не испуская ни стона. Энекл так и не смог решить, была ли эта непостижимая