И – прощайте!..
Затряслась гора, горя,
И взяла богатыря…
Читал не как дарил, не как экзамен, а как долг отдавал – так же было и с книжкой, ибо чувствовал – не понимал, до понимания было далеко! – чувствовал, что каким-то неведомым образом Катя вплетена в события, происходящие с ними всеми последние годы.
А что происходило? Произошло? Тронулись вдруг в рост в душе спящие почки? Предназначение, которое с годами затерлось бытом. Он же помнил детское благоговение перед чистым листом бумаги, чистый лист был в его детском мозгу вмещал все возможные чудеса на свете, это не могло быть воспоминанием только-только начавшейся жизни, что было вспоминать 5-летнему ребёнку? – это было вспоминанием иной жизни, другого бытия, бытия не его, Семёна или Юрия Евгеньевича, а бытия вечной души, которая только на этот мизерный кусочек времени обзавелась этим именем. Появляющиеся на листе буквы были не просто буквами и словами, они были окошками в таинственный мир, настоящий, куда более настоящий, чем тот, что окружал его. Мать рассказывала, что новые детские книжки он сначала долго нюхал и обижался, если их начинали ему читать, даже иногда плакал, ревнуя испещрённые волшебными буквами белые страницы к не понимающему их сути читающему взрослому человеку. Потом, задолго до школы, он смешно срисовывал печатные буквы на свой чистый лист и, даже не умея прочесть скопированного, бывал счастлив, собирал листочки в стопочку и прятал ото всех у себя под матрацем… Школа утащила его в свою колею, как ни странно, собственно грамота, умение писать никак не отзывались, не аукались с тем реликтовым зовом, а скоро и вовсе уроки, двор, футбол заглушили его. Лет в четырнадцать случился рецидив – по реке созревшей крови он почти вернулся к сверхтайне написанного, а теперь и зарифмованного слова – целый год он портил парты четверостишиями-посвящениями своей первой любви, а вот тетрадка, в которую аккуратнейшим почерком, каким не удостаивал ни одну самую важную контрольную, он переписывал свои наскальные (нашкольные) вирши, засветилась вдруг тем самым наджизненным светом… но он опять не внял ему, почти справедливо отнеся причину стихотворной эйфории на счёт первой, конечно же – настоящей, конечно же – единственной до конца жизни любви… Второй, настоящей и единственной, стихов он уже не писал, третьей тоже, а молодой жене даже не читал чужих.
И вот вдруг эта спящая почка пошла в рост… После первых ночёвок на косе, ещё до знакомства с Катенькой – именно вдруг вспомнился детский белый лист и как будто приоткрылось великое пространство за ним, а уж когда появилась Катенька…
– Наверное, – прокомментировал откровения друга Аркадий, – в прошлой жизни ты был поэт и умер молодым.
– Почему молодым?
– Если бы старым, то тебе бы это бумагомарание к старости осточертело и в новой жизни вместо трепета ты бы чувствовал только эту осточертелость. А трепет – от не израсходованного потенциала.
– А может я и до старости свой потенциал не израсходовал, не успел?
Относительно старости у Аркадия уверенности не было – что там бывает в этой старости? – и он только пожал плечами.
Рабочее название у поэмки такое и было, в лоб: «Крещение Руси». Простая тема, но, оказывается, нет ничего сложнее простых тем. Вот стоит простой косой крест, а с разных точек-кочек видится по-разному: отсюда перекладинка сверху вниз, отсюда – снизу вверх, а сбоку