Притом что день его Ди – Ди нечасто, когда совсем уж от страсти даже теперь, спустя двадцать три года, ненадолго улетает в поднебесье его романтическая крыша, в реале же Дины, по паспорту Дианы, жены его на веки вечные, несмотря ни на что, абсолютно ни на что, как сам себе определил, – давно уже вовсе не в августе, а десятого января.
Именно этот день десятого января все эти годы приносит ему горькую, безутешную, до самого глубинного нытья в сердце, когда кажется, что держащие сердце внутри груди жилы вот-вот лопнут, – ни с чем не сравнимую и ничем на свете не заменимую радость.
Именно сегодня этот день десятого января настал для Макса Орлова в двадцать третий раз.
И приходит этот день всегда именно так – долгожданно, счастливо, тревожно, по привычному расписанию, в четыре утра – и для встречи с ним сейчас надо лишь с трудом оторвать свою лохматую бессонную голову от измятой горячей подушки и встать.
Голова отрывается, ноги встают, но радости нет – никакой: ни горькой, ни сладкой, ни вечной, ни смертной.
Вместо неё, до всякой конкретной мысли, тем более решения, глубоко внутри – не разума, не сердца, всего того вместе, кто есть он, Макс Орлов, – возникает бессловесное, небывало яростное убеждение, решение, чьё-то распоряжение:
– Такого, как прежде, этого дня у тебя больше не будет.
Не чувство, не ударившая молнией из темноты не начавшегося дня мысль, а разумно сама по себе существующая, неопределённого лунного цвета, слегка колыхающаяся внутри себя, отсверкивающая серебром, воздушно-плотная, с возможностью пройти её насквозь, но не обойти или убрать – стена в груди, которая и есть то, что глубинно и неотменимо утверждает без слов:
– Сегодня и никогда этого дня у тебя больше не будет.
Двадцать два года было, а сегодня, в двадцать третий – не будет.
Потому что все эти двадцать два года – как один год, и каждый год – как одно мгновенье.
Стена внутри груди ничего не говорит Максу, слов у неё нет – а спорый, лукаво-ласковый говорок Даниловны уже начал в его тяжёлой от бессонницы голове свою любимую конкретную песню:
– Ты же знаешь, Макся, какая она. Извини, извини, никакушшая…
Какая она, лучше не знать, не думать – бесполезно. Чувств и слов, тем более мыслей, всё равно не будет. Будет улыбка на собственном лице – «автоматом», рефлекторная, делающая лицо слабоумным, глаза безнадёжно косящими, рот блаженно полуоткрытым, обрывистое дыхание повиснет на тонкой нитке. Слуха не станет вовсе – слух утонет в ватном пространстве оглушающей тишины.
Да, она всегда и везде никакая – очень худая, даже мослатая. Всегда и везде лучше рисовать её чем хуже, тем лучше. Она вся из углов – плеч, локтей, коленей – всегда и везде. Странно, в чём душа её держится.
Сероглазая, русокосая, стриженная. Стрижёт и красит себя сама, по наитию, капризно сердясь, то и дело, как всамделишная