Когда время вновь завременилось, губы их еще раз соединились, скрепив печатью молчания то неведомое, что не имело названия. Он хотел, было, нарушить тишину и сказать о том, что случилось что-то непостижимое. Впрочем, эти несколько слов были бы пошлой банальностью. Слова сейчас были не нужны. Они оттеняли то, что потрясло мужчину. Это нечто было вспышкой какого-то очень далекого воспоминания. И узнавания: узнавания неумолимого, безжалостного, мучительного, прекрасного, горького. Вне всякого сомнения, его «пустота» уже знала, знала множество раз ее чарующую «пустоту». Хотя, это была не «её», Ани «пустота», а «Пустота» некого Первообраза Женского Существа: вот что, вопреки всякой логике, подсказывала ему сама его Суть. В полузабытьи их тела прижимались друг к другу, проваливались друг в друга, растворялись в чем-то ослепительно огромном, безнадежно забытом. Затем губы соединились еще раз. Губы, руки – переплетающиеся пальцы, говорящие: «Знаю тебя! Знаю! Помню!» Плоть мягко, бережно, мучительно медленно устремилась в плоть… И вечность, таинство причастия вечности – повторилось…
Прошло минут сорок. Они лежали, обнявшись: голова ее покоилась у него на груди. Вдруг, как бы очнувшись, он внятно произнес то, что уже многажды говорили друг другу их губы, руки, тела:
– Я это не я… Точнее, я даже не могу найти слов, чтобы описать то, что случилось…
Аня перехватив его мысль, прошептала строки из Хуана Рамона Хименеса:
– Я – не я, это кто-то иной,
С кем иду и кого я не вижу
И порой почти различаю,
А порой почти забываю.
Кто смолкает, когда суесловлю,
Кто прощает, когда ненавижу,
Кто ступает, когда оступаюсь,
И кто устоит, когда я упаду…
Пребывание в растворении освобождало Федю от тисков его прежней личности. Пытаясь изредка припомнить свою прошлую жизнь, он с удивлением, восхищением и какой-то доселе незнакомой дерзостью, отмечал, что смотрит на все пережитые ранее события и свистопляски, как на обрывки фильма про совершенно постороннего человека, чем-то даже неприятного, но не настолько, чтобы это доставляло хотя бы какую-то долю стыда или вины за поступки этого без двух лет пятидесятилетнего домашнего мальчика.
Волшебство длящегося момента постепенно рассеивалось, и, хотя Фёдор чувствовал себя совершенно иначе – что именно в нем поменялось он не мог бы внятно описать – но еще жив был в нём неугомонный, категоричный и оценивающий рассудок. Трезвея не только от вина, но и от послевкусия чудесной близости, он думает о том,