– Ох, какое небушко пригожее! Глаза просмотришь! – сиплым придыханием пропела мама из-за киркиной спины, будто колоколом, звякнув полым бидоном. – Вот что, сынка, надо рисовать!
Алюминиевый звон щекотнул уши.
– Я его и рисую, – мирно отозвался сын, прислушиваясь к исчезающему звуку.
– Рисуй, рисуй. Какая красотища! Да?
– Красиво.
Что-то немного похожее Кирилл когда-то находил на тяжелых страницах двух широченных альбомов «Европейская живопись», но небо там у них было не главным. А в поселке оно заметно всегда и постоянно высокое везде. Не бывает в Будылино низкого неба, как в городе. Это оттого, что на пяти холмах вокруг затопленного карьера, то есть, по берегам зеркального озера построен их большой поселок городского типа, и в каждом окне – не кривой сарай с огородом, а стройная панорама стеклянных облаков или звезд.
И зачем от такой красоты уезжать?
Была еще одна серьезная причина, по которой Кирюша Будылин не стал доучиваться после девятого класса. Дело в том, что мама один раз серьезно заплакала. Сволочь он, что ли? Конечно, остался и как все пошел себе работать на стекольный завод в бригаду Кирющенко, куда брали всех молодых.
А ведь сначала обстоятельно собирался поступать в училище, в город.
Птичий характер. Готовился-готовился, и никуда не поехал. Долго исправлял годовые оценки, через силу читал учебники и книги по программе на два класса вперед. И не поехал. Вечерами торчал или у Юры Петровича в клубе на занятиях изостудии, или в собственной, как бы, студии – в мансарде, оборудованной на чердаке. Не поехал. Ну и ладно, не поехал и не поехал. Дома тоже хорошо.
Здесь во всех его студиях жили-были сказочные лебеди. В разнообразных техниках: карандашом, пером, пастелью, гуашью, акрилом, маслом он всегда писал только их. Ну, не исключительно, а в основном.
Восторженный Юра громко нахваливал не только лебедей, но и все пейзажи, редкие портреты, предметы, даже шрифты, которые рисовал Кирилл. Схватывал еще не просохший лист и носился, как курица по поселку, восхищенно показывая картинку равнодушным встречным. Какой-то барагоз, а не учитель.
На мокрую курицу в эти моменты он походил. Неряшливый, худой, взъерошенный, остроголосый, остроносый, кудахтал добрые слова, размахивая длинными гибкими пальцами, и то снимал, то надевал очки. Потом летел обратно в клуб оформлять свежий киркин шедевр в паспарту и багет. Персональная лебединая выставка уже кое-как умещалась на стенке клубного фойе.
Продолжать учебу настоятельно посоветовал вечно суматошный Петрович, притормозив однажды бегущего домой мальчишку в сенцах одноэтажной школы. Он был у них учителем всего на свете: истории, литературы, биологии, рисования.
– Ну-ка, ну-ка, шантрапа, постой! Куда летишь?
– Купаться, дядя Юра.
– На изостудию придешь?
– Приду.
– Будет разговор, готовься! Ты мне скажи, учиться дальше собираешься?
– Где?
– В городе, конечно! Где еще? У нас тут нету старших классов для тебя. А ты у нас один такой ученичок, которому они нужны. Догадываешься? Вечером поговорим.
И ведь не поленился, скатался уже до города, разыскал там своих старых однокурсников, у которых, кажись, были знакомые в художественном училище. Показал им несколько работ, те похвалили. Рассказал еще, что в городском зоопарке есть настоящие лебеди. Их же можно смотреть каждый день! Кирочка и размечтался по-серьёзке.
Отменили продолжение мечтаний первые за всю кирюшину жизнь безысходные мамины слезы. Вообще-то, она у него никогда на невзгоды не плакала, только коротко шумела, обзывалась, ругалась. Но не на кого-то конкретно, не с кем-то реальным, а, наоборот, с кем-то нездешним, вообще на кого-то, кто во всем и виноват.
Не очень-то злобно, но часто мама отчитывала этого кого-то:
– Вот что ты себе позволяешь? Как так-то? Не стыдно тебе? Что творишь-то?
Классу к седьмому Кирилл стал понимать, что именно в эти моменты матери или больно, или скверно, или трудно. Знал, что «мама заругается», проводив отца, скучного и тусклого старика, похожего на застиранный носовой платок, давно переселившегося в город, и появляющегося лишь в праздники «потрескать водки».
И чего он ездит? Будто он тут нужен!
Знал, что будет эта ругань, если порежется или обожжется; причем, не важно кто из них, он ли, она ли. Знал, что зашумит, если не так, как положено, походить за скотиной. Знал, что кому-то опять «прилетит похохотать», когда допоздна засидишься в мансарде, а наутро нужно в школу к первому уроку, или вдруг обнаглеешь и в магазине прикупишь чего-нибудь лишнего, не по списку.
Но всё это – привычные «ругачки», почти сразу сменяемые хохотом на ту же